Утро на войне не обязательно наступает с восходом солнца. Иногда оно начинается вечером. Вот именно в этот день рота старшего лейтенанта Смехова начала свое утро после заката.
Уже были получены пайки и новые автоматы, уже старшина Симбаев оприходовал продукты и спирт, уже санинструкторы в очередной раз проверили свои запасы... Но как не изворачивайся — времени всегда мало. Вот только улеглись под дождем, только задремали... А что еще солдату надо на войне? В любую свободную минуту — либо поесть, либо поспать.
Но вот и темнеет.
Каждому, кто открыл глаза после усталой дремы показалось, что он проснулся последним. Лес, затянутый осенним уже туманом, шумел сотнями голосов, гремел сотнями котелков, лопаток, винтовок, противотанковых ружий.
Рота старшего лейтенанта Смехова зашагала навстречу Чертовому мостику и Ленинграду.
-Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант? - крикнул Кондрашову один из бойцов.
Лейтенант оглянулся. Мелкий, белобрысый солдатик в натянутой по уши пилотке— и все равно не спасавшей от струй дождя, бегущих по лицу — улыбался во весь рот:
-Товарищ лейтенант, а куда мы идем?
Вместо ответа лейтенант махнул рукой в сторону грохочущего горизонта.
Рядовой не отставал:
-Не, ну это понятно... Ленинград там, все дела... А куда конкретно-то?
Кондрашов снова махнул рукой и прикрикнул:
-Разговорчики в строю!
Бойца он помнил. Помнил, как он играл в «буру на интерес» в вагоне, как козырял своими татуировками, как хвастался самодельной «финочкой». На какой-то станции он выменял пайку хлеба на часы. Потом хвалился перед взводом:
-Бум-бил,бум-бом! Уже двенадцать! А в лагере обед дают! Товарищ лейтенант, чо как у нас с обедом-та?
Почти каждую фразу он начинал со слов: «Вот у нас в лагере...»
Командир взвода помнил, что этот рядовой сел в сороковом году за хулиганство на три года. Что в сорок втором пошел на фронт, добровольно поменяв барак на окоп. А вот как зовут этого «социально близкого» - не помнил. Очень уж у Кондрашова была плохая память на имена.
Белобрысый продолжал болтать:
-Уууу... Начальник! Молчаливый какой! Пономарев! Ты как приближенный к анпиратору, скажи!
-М? - отозвался замкомвзвода.
-Куда идем, грю?
-Знамо дело, на войну. Дыхание береги. Сдохнешь же.
-Да что бы Сашка Глаз да сдох бы? Вот у нас в лагере все знали — если я за что возьмусь — так сразу дело выгорит! Я удачный, небось не знал? Еще узнаешь!
-Не зуди ты, урка...
Кондрашов вспомнил как зовут рядового. Глазунов фамилия. Александр. Двадцать третьего года рождения. Вспомнил и опять забыл...
Вдруг свист разорвал черное небо.
-Ложись! - визгливо закричал кто-то впереди.
-Надеть каски! - заорали командиры взводов.
Бойцы бросились в разные стороны, валясь в грязь ничком. А грязь эта взметнулась грохочущими огненными фонтанами.
Артналет фрицев был короток. Пара-тройка разрывов и все. Даже и не зацепило никого. Только у Кондрашова прохладным касанием осколка сбило пилотку.
И снова рота зашагала к позициям, нервно и зло перешучивась. Зашагала, но недолго. Последний километр пришлось ползти, прячась по рытвинам и воронкам. Немец не спал. Он бил и бил по траншеям и окопам нашей передовой минометами, пулеметами, орудиями. Впрочем, наши отвечали тем же.
На передовой спокойной ночи не бывает. Потому как это передовая. Даже в самые тихие дни здесь идет война — разведка боем, охота снайперов, поиск языков... А уж в дни наступления — тем более.
«Чертов мост» оказался просто кучей раскиданных в разные стороны бревен. На черной поверхности речки Черной отражались осветительные ракеты, делавшие ночь — днем. И в этом синем, мертвенном дне изуродованная земля громоздилась могильными холмами.
Рота ползла по этим рытвинам к полоске траншеи, где ее ждали на смену измученные бойцы восьмой армии.
Прыгая в эту траншею, они не смотрели в глаза друг другу. Бойцам роты Смехова было страшно смотреть, а бойцам, продержавшимся в этом аду было... Все равно им было куда смотреть. В этих глазах плескалась опустошенность.
-Сядь, лейтенант! - крикнул Кондрашову какой-то сержант. - В ногах жизни нет!
Кондрашов послушно уселся в лужу на дне траншеи, поправляя каску.
-Блиндаж твой — там, - махнул он рукой. - Не блиндаж, одно название, конечно! Связь рвется каждые пять минут! Теперь смотри!
Сержант встал над бруствером:
-Смотри, говорю!
Кондрашов послушно встал, прикрывая каску рукой. Сержант заметил его смешной жест и немедленно засмеялся:
-Первый раз, что ли? Ничего! Тоже первый раз когда-то был! - потом сразу без перерыва он закричал дальше, - Смотри, пулеметы — там и там. Атака будет — в рост не ходи — ползком. Покрошат иначе.
-А? - не понял сержанта Кондрашов, пригнувшись от близкого разрыва.
-Покрошат, говорю! - крикнул тот в ответ. - И башкой думай! Да не ссы ты! Это у них бывает! Сейчас закончат! Да и слабо чего-то бьют!
И тут же сержант ловко перемахнул через бруствер и исчез в ночной темноте. И тут же фрицы обстрел закончили, словно ждали когда незнакомый Кондрашову сержант уйдет с передовой.
Ленинградский ноктюрн
Сообщений 221 страница 230 из 367
Поделиться22122-07-2010 00:13:18
Поделиться22222-07-2010 01:10:52
гремел сотнями котелков, лопаток, винтовок, противотанковых ружий.
ружЕй
Поделиться22322-07-2010 07:16:42
Лес, затянутый осенним уже туманом, шумел сотнями голосов, гремел сотнями котелков, лопаток, винтовок, противотанковых ружий.
вот противотанковых ружей - лишнее - если голосов, винтовок, лопаток сотни - могут быть - у каждого бойца есть, то противотанковых ружей гораздо меньше - уж никак не сотни...
Но как не изворачивайся — времени всегда мало.
ни
И тут же сержант ловко перемахнул через бруствер и исчез в ночной темноте. И тут же фрицы обстрел закончили, словно ждали когда незнакомый Кондрашову сержант уйдет с передовой.
первое лишнее
Отредактировано Cobra (22-07-2010 08:41:11)
Поделиться22429-07-2010 19:49:33
Когда лейтенант пропал в темноте, Пономарев сделал ему дверь в землянку — быстро и просто. Повесил свою плащ-палатку на вход и все дела. А потом отправился смотреть, как там бойцы взвода устраиваются. За тех, кто повоевал в марте-июне под Любанью, он не волновался. Те, кто прошел ад Мясного Бора — сможет выжить везде. Вот за новобранцами глаз да глаз нужен.
-Ну, чаво, пила на петлицах, скажешь? - командир первого отделения, ефрейтор Петя Воробченко, сержантом Пономарева звал только при начальстве. Пономарев не обижался. К своему званию он от носился легко. Вот повезло стать сержантом, так чего ж, гордиться, что ли, этим? Гордиться будем после войны. Сейчас не до этого.
-Ни чаво не скажу, - передразнил Петьку сержант. - Ты лучше расскажи, как устроились?
-Да хреновенько. Вода сверху. Вода снизу. Надо окопы в порядок приводить. Полы перестелить, стенки укрепить.
-Немец тебе укрепит утром.
-Да знаю, - вздохнул ефрейтор. - Чай, не первый раз. На завтрак навалит каши осколочной. Видишь, поле какое?
Сержант кивнул.
-Молодые как?
-Нормально. Только этот... Зэченок...
-Глазунов?
-Ага...
-А что Глазунов?
-Да не люблю я эту публику. Ходит петухом, хорохорится. Я, мол, не я, черту не брат, богу не сват. Там, вона, пулеметная точка развалена снарядом, послал его в помощь расчету, помочь окопаться, так иду потом, сидит, байки свои лагерные балакает, палец о палец не ударит. Я энтих знавывал, они к честной работе не приучены.
-Поучил бы молодого кулаком! - посоветовал сержант.
-Я ж тебе говорю, я ж их знаю, он же жаловаться побегёт. Потом мне и влетит от политрука. Тьфу! - Воробченко сплюнул в лужу под ногами.
-Пойдем, посмотрим, - кивнул Пономарев.
Картина и впрямь была... Маслом.
В большой воронке копались лопатками первый и второй номер расчета, делая ниши, выравнивая стенки, засыпая лужу в центре.
Глазунов же сидел на корточках и покуривал «козью ножку», часто пыхая табаком:
-Политических мы во как держали! - показал он кулак. - Их в лагере четыреста было! А нас, социально близких. Полсотни всего! А они нас боялись! А почему? Потому что мы — народ! Мы — сила! А они все порознь! Вечером как начнут собачится — троцкисты на бухаринцев, а те на троцкистов. И как начнут — правый клон, да левый уклон, да позиции рабочие... Аж башка трещать начинает! А Паршак как рявкнет на них — затыкаются. Паршак — это наш законник был. Как батя вроде. Раз какого-то комиссара привезли. Так Паршак его узнал. Ничего не сказал нам. Ходил смурной. А ночью сам же его и зарезал. Так ничего! Никто не пикнул! А и не пикнут против народа! Потому что сила в нас!
-Что тогда не копаешь, сила? - насмешливо сказал Пономарев.
-А я сюда, гражда... ой, товарищ сержант, звиняйте, - по-клоунски снял пилотку Глазунов и поклонился. - Из лагеря попросился Родину защищать, не землю копать!
-Сидел за что? - спросил Пономарев.
-По бакланке почалился, командир! - ухмыльнулся Глазунов и длинно сплюнул.
-По-русски разговаривай с командиром, - жестко ответил сержант.
-Командир, че ты бычишь на меня? Я в разведку просился! Я лопату на зоне в руки не брал! По воровскому закону не положено! А на воле и...
Пономарев резко пнул, попав сапогом в подбородок рядовому. Ударил слабо, зная силу такого удара.
Неожидавший такой подлянки Глазунов опрокинулся навзничь и заскулил:
-Командир, командир, ты че командир!
-За что, сука, сидел, говорю!
-Три года, чека впаяло! Ой! - снова взвизгнул урка, когда Пономарев наступил ему на руку. -Случайно я, по хулиганке залетел.
-Здесь тебе не зона. Понял? По закону военного времени, за неисполнение приказа вышестоящего командира, я тебя могу шлепнуть прямо здесь. Понял?
-Нету такого закона, товарищ сержант! - завопил Глазунов, свернувшись клубочком и прикрывая лицо локтем.
-Лопату в руки! Быстро! - рявкнул сержант и сделал шаг назад, освободив ладонь Глазунова.
Тот, всхлипывая и вытирая сопли, дрожащей рукой достал лопатку и стал ковырять землю.
-Интенсивнее, урод! - опять рявкнул сержант и скинул автомат с плеча.
Глазунов стал рыть с такой скоростью, что ему бы позавидовала бы землеройная машина.
-Еще раз услышу про втой воровской закон, с моим воинским познакомишься. Понял!
-Понял...
-Не слышу!
-Да понял я, - сквозь слезы крикнул Глазунов.
-Отвечать по уставу!
-Да, товарищ сержант! Я понял!
-Копай...
Сержант подмигнул ефрейтору и отправился дальше. Потом вдруг остановился, повернулся к Глазунову и спросил:
-А в разведку почему хочешь?
-КОтлы, говорят, у немцев дюже богатые, товарищ сержант. Подняться можно на кОтлах-то... - подобострастно поднялся тот.
-КОтлы? - не понял Пономарев.
-Ну, часы...
-Шакал, - сплюнул замкомвзвода и пошел дальше, проверять другие отделения.
Отойти он не успел. Его догнал Воробченко.
-Ты это... Сержант... Осторожнее... Я эту публику знавывал....
-Слушай меня, Воробченко! - Пономарев схватил ефрейтора за ремень. - Здесь не зона. Здесь Красная Армия. Рабоче-крестьянская, напоминаю. А не воровская. Так что будет так, как я сказал! Понятно?
-Это-то понятно... Я балакаю, эти обид не прощают, мотри... Исподтишка пырнет ножичком...
-Мотри, мотри... - передразнил ефрейтора Пономарев. - Сам за свои отделением «мотри».
И зашагал по траншее, сопровождаемый дальним стуком пулеметных очередей и глухими взрывами.
Кондрашов вернулся почти под утро, когда его взвод уже мирно дрых в землянках. Боевое охранение сторожило сон метрах в тридцати от передней линии окопов. Как ни жалко было будить сержанта и командиров отделений — но пришлось. Где-то там в штабах решили, что пополнение не должно отсиживаться в окопах. Надо расширить горловину прорыва. Рота Смехова должна была выбить немцев из четвертого эстонского поселка и выйти на железную дорогу в районе Апраксина. Взвод Кондрашова идет с левого фланга — между старой дорогой и речкой Черной. Соседи слева идут на высоты за речкой. Справа — атакуют по полю. Прорвавшись к железной дороге — закрепиться и ждать подкрепления.
-Все понятно, товарищи командиры? - устало сказал лейтенант, то и дело протирая красные глаза.
-Чего тут не понятнее, - пожал плечами Пономарев. - Идем и убиваем немцев.
-Атака назначена на шесть утра. Немцы тут нас не ждут. Основные их силы на острие нашего прорыва. Если мы... - Кондрашов замялся и поправился. - Когда мы железку оседлаем, они не смогут перебрасывать резервы по ней.
-Да ежу понятно, товарищ лейтенант. Поспите пока, часика полтора, - снова сказал сержант Пономарев. - Мы тут сами пока справимся. И блиндажик ваш готов.
Кондрашов согласился. И почапал в свою земляночку, где, рухнув на нары, уснул не раздеваясь. Ему ничего не снилось. Устал очень за этот дикий день. Проснулся он, как показалось, через минуту. Его потряс за плечо Пономарев:
-Ну, слава Богу, - улыбнулся сержант. - Я уж вас минут пять бужу, а вы не просыпаетесь! Думаю, как же без лейтенанта Ленинград освобождать! А тут вы и просыпаетесь!
Кондрашов спустил ноги на пол, поискал сапоги на полу. Не нашел. Обнаружил их на ногах.
-Час который? - хрипло сказал он.
-Половина шестого, товарищ лейтенант.
-Иди во взвод...
Пономарев кивнул и вышел.
Вслед за ним вышел и лейтенант под серое утреннее небо, поднял лицо под мерно падающий дождь. Потом вернулся в землянку, развязал вещмешок, достал баночку зубного порошка и щетку. Снова вышел. Смочил щетку водой, стекающей с крыши блиндажика, макнул ее в порошок и стал чистить зубы, время от времени сплевывая под ноги.
Потом поймал удивленный взгляд какого-то бойца. Сплюнул еще раз и вспомнил, как того зовут:
-Рядовой Сергеенок!
-Я, товарищ командир взвода!
-Зубы чистил? - сплюнул Кондрашов еще раз.
-Так война же... - растерянно сказал Сергеенок.
-Сергеенок... Мы к вечеру в Берлине будем, а у тебя зубы не чищены! Позор!
-Я... Сейчас я, почищу...
Сергеенок засуетился, доставая свои мыльно-рыльные принадлежности.
А лейтенант набрал воды в ладони и с наслаждением умылся, подумав: «Эх... В душ бы сейчас...»
Потом он пошел по траншее, проверяя взвод. Бойцы пристроились в своих ячейках, прячась от дождя под плащ-палатками. Кто-то курил. Кто-то, накрывшись, спешно черкал карандашом по бумаге. Кто-то торопливо ел тушенку. Кто-то беспрерывно травил байки. Кто-то что-то бормотал под нос. Кто-то вертел в пальцах патрон. Кто-то все время поправлял зеленую каску, сползающую на лоб.
Но у всех у них были одинаковые глаза. По этим глазам было видно, что бойцы где-то не здесь. Они словно не замечали лейтенанта Кондрашова, одновременно кивая ему. Таких глаз Кондрашов не видел еще ни разу. Здесь и не здесь. Сейчас и вчера. Вдруг, Кондрашову подумалось, что нельзя вспоминать вчера, что надо быть завтра, и тогда ты...
Додумать эту мысль он не успел. Потому что взлетели, зашипев, три красные ракеты.
Поделиться22529-07-2010 20:45:45
. К своему званию он от носился легко.
слитно
-Еще раз услышу про втой воровской закон, с моим воинским познакомишься.
твой
-Мотри, мотри... - передразнил ефрейтора Пономарев. - Сам за свои отделением «мотри».
своим
Поделиться22630-07-2010 16:23:36
Но у всех у них были одинаковые глаза. По этим глазам было видно, что бойцы где-то не здесь. Они словно не замечали лейтенанта Кондрашова, одновременно кивая ему. Таких глаз Кондрашов не видел еще ни разу. Здесь и не здесь. Сейчас и вчера. Вдруг, Кондрашову подумалось, что нельзя вспоминать вчера, что надо быть завтра, и тогда ты...
Додумать эту мысль он не успел. Потому что взлетели, зашипев, три красные ракеты.
И ад начался...
Где-то в далеком тылу громыхнули гаубицы и первые снаряды начавшегося дня взорвали землю на немецких позициях. Грохот был такой, что дождь стал сильнее. Или это только показалось?
Взвод Кондрашова, оскальзываясь, падая и утопая в жидкой грязи, рванул в атаку. Рванул — громко сказано. Люди больше падали, чем бежали.
И лейтенант Кондрашов, и сержант Пономарев кричали:
-Вперед, вперед, вперед! - пытаясь подстегнуть бойцов, но проклятая грязь Приладожья, жадно чавкая, буквально засасывала сапоги. Каждый шаг давался все с большим и большим трудом. И кругом воронки — свежие и уже подзатянувшиеся. Кругом тела — русские и немецкие в повалку. Кругом груды железа — изогнутого и изорванного чудовищем по имени «Война».
Взгляд Кондрашова словно раздвоился. Один взгляд видел, что они уже добрались до неглубокой ложбинки у речки, и что сейчас они будут в мертвой зоне для пулеметов, но останавливаться там нельзя, потому что у немцев есть еще и минометы. А для них мертвая зона — это все, что находится в зоне поражения. А другой взгляд был каким-то не настоящим — словно безумный киномеханик, дергая ленту, показывает не всю фильму, а лишь кадры из нее.
Вот из земли торчит штык. Какой-то боец не замечает его, спотыкается и плашмя, разбрызгивая грязь, шлепается на землю. Другой пытается на ходу отцепить от полы шинели кусок колючей проволоки. Третий, схватив винтовку словно ребенка, очумелым зайцем перепрыгивает небольшую воронку.
Взвод сбежал — нет - свалился и скатился в ложбинку. Шинели, лица, автоматы - все было одного цвета — черно-коричневого.
Кондрашов неожиданно заметил, что вспотел. «А вроде и не жарко», попытался удивиться он. Но удивляться было некогда.
-Взвод! За мной!
Надо было спешить. Пока боги войны забирают свою кровавую гекатомбу, пока гаубицы бьют — надо подобраться как можно ближе. И когда батальон вместе с ротой Смехова поднимется в атаку, неожиданно ударить немцам почти во фланг.
От взрывов огромных гаубичных снарядов дрожала земля. Осколки уже свистели над головами. Кондрашов очень надеялся, что пушкари не собьют свой прицел и к ним не прилетит подарочек от своих же.
С каждым шагом грохот приближался. Именно поэтому хлопок противопехотной мины остался сначала незамеченным.
Поделиться22730-07-2010 16:32:50
Кругом тела — русские и немецкие в повалку.
слитно
А другой взгляд был каким-то не настоящим — словно безумный киномеханик
слитно
Отредактировано Cobra (30-07-2010 16:35:17)
Поделиться22817-12-2010 16:59:07
Судьба Третья "Линия Жизни"
Холод бывает разным...
Кто-то из знаменитых полярников сказал, что к нему нельзя привыкнуть. Когда Вика первый раз прочитала об этом, то сильно удивилась.
Что такого страшного в этом холоде? Оделся потеплее — и все! Вике всегда нравилась зима — елка, горки, мандарины, лыжи и коньки. Это же здорово! Особенно здорово пахла мама, когда возвращалась домой с работы. Свежий запах морозца в теплой квартире.
А папа пах табаком и машинным маслом.
Папа пропал без вести еще осенью. Его самолет сбили за линией фронта.
А потом пришел холод. Настоящий военный холод. Безжалостный.
И разный...
На улице он жесткой балтийской фанерой скребет по лицу, забираясь под шарф, распахивая пальто. Злой и всемогущий.
Дома он другой. Подлый и коварный. Он сочится струйками из заколоченных окон — стекла вылетели еще в сентябре. Он ядовитыми змеями ползет по ледяной батарее парового отопления. Бывшего отопления. Потом крадется по мерзлому полу и бессильно тает около маленькой буржуйки, чадно дымящей вечерами.
Около этой печки теплится жизнь. На ней кипятится суп — кипяток, в котором размочена дневная пайка хлеба. Как-то мама достала сахара. Маленький кулечек. Боже! Как это вкусно! Кипяток, хлеб и чуть-чуть сахара!
Вика уже и забыла, что так вкусно бывает. Впрочем, в ее жизни само это слово «вкусно» - исчезло. Разве может еда быть невкусной? Какая же она была дура, когда до войны не любила овсянку. Разве можно не любить еду? Сейчас бы Вика съела целую кастрюлю — да что там! - целое ведро этой овсянки!
Голод грыз изнутри, разъедая тело, сжирая душу. Холод вцеплялся когтями снаружи. Два врага, которых Вика ненавидела сильнее, чем проклятых немцев. Она уже привыкла к ежедневным обстрелам и бомбежкам. Но к холоду и голоду привыкнуть никак не могла.
Она ругала себя последними словами, укоряла, что готовилась к вступлению в комсомол, а комсомолка должна быть готова к любым лишениям!
Но не могла оторвать взгляда от черненького ломтя кислого хлеба, который мама резала тонкими пластинками на ужин.
Однажды, когда мамы не было дома, а школа была закрыта, Вика, отчаявшись, побрела на кухню — в десяты, а может быть в сотый раз проверять шкафы и ящики.
Но банки уже давно были вылизаны, а крупинки круп аккуратно собраны. Пальцем их собирали. По одной.
Зачем-то в тот день Вика полезла за кухонную плиту. И нашла там сокровище! Целую картофелину! Засохшую, сморщенную, но картофелину! Вика даже заплакала от счастья. Она представила, как обрадуется мама. Когда она придет — Вика нажарит на печке тоненькие ломтики — и у них будет царский ужин!
Она взялась за нож и начала тоненько-тоненько строгать ее. Вышло пятнадцать ломтиков. Таких прозрачных, что через них можно было смотреть.
Но пятнадцать же не делится на два? Мама будет отдавать этот ломтик Вике, а Вика маме. И жадными глазами будут смотреть на него, сглатывая тягучую слюну. Потом они его уронят, случайно наступят на него и ломтик испортится и они поссорятся. Нет уж!
Вика осторожно взяла самый маленький пятнадцатый ломтик и положила его в рот. Боже ты мой! Как вкусно! И зачем ее жарить или варить? Когда война закончится, Вика будет есть только сырую картошку! Ведь у нее вкус хлеба! Правда, кожурка немного хрустит, но это даже пикантно, как сказала бы их соседка артистка со съедобной фамилией Лимонова.
Очнулась она тогда, когда все ломтики закончились.
Как-то вот так взяли и закончились. Сами собой. Неожиданно и бесповоротно. Окончательно. Не помня себя от стыда, Вика снова бросилась на кухню и снова стала искать за плитой, в углах, в столе. Даже попыталась отодвинуть тяжеленный посудный шкаф. Но у нее, конечно, ничего не получилось. Даже папа двигал его вместе с дворником дядей Маратом, когда маме приспичивало вымыть полы под ним.
Но картофелин больше не было.
Этот маленький, сморщенный, коричневый привет из довоенной жизни оказался единственным. Как она туда закатилась, эта картошечка? Как она там не сгнила, дождавшись злого января сорок второго года?
Эх, картошка-тошка-тошка... Пионеров идеал.
Вике было нестерпимо стыдно. Она так и проплакала весь день до прихода мамы. Даже Жюль Верн так и остался сиротливо валяться на ледяном полу.
Вика побоялась признаться в своем преступлении.
Нет. Мама бы ее простила, конечно. И даже похвалила бы — потому что... «Ты еще молодая и тебе надо жить и расти. Поэтому тебе надо кушать больше!»
Но в глазах ее мелькнул бы голод. Это голод рождал в людях зависть и ненависть. Это были не мамины чувства, но они иногда мелькали в ее глазах.
А с едой становилось все хуже.
В январе перестали выдавать хлеб. Совсем.
Вика перестала ходить в школу. Она вставала в четыре утра и брела из дома занимать очередь в магазин, что на Владимирской площади.
Очередь стояла часами — покорно и безмолвно дожидаясь открытия магазина. Но он не открывался.
Питались они в те дни плиткой столярного клея, который мама украла с работы. Клей варили и давали ему остыть. Тогда он превращался в студень.
А вчера хлеб дали. Но только за один день. За пропущенные выдавать не стали. Хлеба просто не было.
Сто двадцать пять блокадных грамм Вике как иждивенке и сто двадцать пять маме как служащей.
Вчера вечером они ели хлеб с остатками клея и смеялись от счастья. «Мама, помнишь ты мне говорила, чтобы я не налегала на мучное?» «Доча! Я ошибалась!»
Утром же пришел новый холод. Холод, которого Вика еще не знала.
Этот холод тянул из нее иззябшееся тепло. Под тремя одеялами, накрытые маминым пальто, они спали, тесно прижавшись друг к другу. Грели друг друга. Маленький узелочек жизни в море холода. Маленький огонечек двух сердец.
И вдруг этот огонек исчез.
Вика нашла в темноте руку мамы. Ледяную руку.
Тогда девочка выбралась из груды одеял, взяла спички и зажгла небольшой огарочек парафиновой свечи. Взяла подсвечник и поднесла к маме
Желтый свет пугающе заскакал по истончившемуся лицу женщины. Бледному, тонкому, прозрачному.
Глаза ее были открыты. Большие синие глаза. «В глаза твои я и влюбился!» - смеялся когда-то папа - «Они как мое любимое небо!»
Когда пришла война, глаза ее стали еще больше. Потом еще и еще.
Вика не знала, что в веках хранится последний запас жира у человека. Когда эта жировая прослойка исчезает — глаза становятся просто огромными. Это значит то, что человек начинает питаться самим собой. И его уже не спасти. Никакими медикаментами. Никаким усиленным питанием. Ничем. Вика этого не знала. Она поняла только то, что мама умерла.
Девочка выбралась из-под одеял. Изо рта валил пар и растворялся в темном воздухе комнаты.
Она взяла свечку, открыла дверку буржуйки. Начала туда кидать наструганные щепки бывшего стола. Потом вырвала несколько страниц из так и недочитанных «Пятисот миллионов бегумы». Зажгла их. И, прислонившись к стене, стала ждать, когда лед в кастрюльке превратится в воду и хоть немного согреется.
Тогда можно будет позавтракать.
Мама всегда оставляла кусочек хлеба себе и Вике на утро.
Теперь Вике достался ее завтрак.
Мама умерла. А Вика будет есть ее хлеб. До конца месяца еще пятнадцать дней. Значит, целых пятнадцать дней Вика сможет есть мамину долю.
По правилам, эти карточки надо сдать. И тогда кто-то из людей спасется этим дополнительным пайком. Например, раненый с фронта. Но почему не Вика? Почему Вика не должна спастись? Чем она хуже?
Нет. Оона не пойдет сдавать карточки. Сейчас она позавтракает и пойдет за хлебом. А потом вернется и покушает еще раз.
Теперь у Вики целых двести пятьдесят грамм хлеба на день! Двести пятьдесят! С одним условием - если маму не везти в покойницкую.
Мама поняла бы и простила бы. И она поступила бы так же.
Вика не плакала. У нее просто не было сил на слезы. Смерть стала таким же привычным явлением, как война.
За полгода с начала блокады их дом опустел.
Кто-то ушел на фронт. Кто-то смог эвакуироваться. Кто-то умирал.
Смерти начались в конце октября.
Нет, до этого тоже умирали. От болезней там. Или от старости.
И погибали. Однажды снаряд попал в трамвай на Невском. Когда Вика выходила из бомбоубежища — дворники уже смывали кровь из шлангов. Их метлы звенели осколками стекла и металла. Сердитая милиционерша, возрастом чуть старше Вики, покрикивала на любопытных. Проходите, мол. Не мешайте! Разорванные взрывом тела были заботливо укрыты белоснежными простынями, моментально намокавшими кровью.
Вот тогда Вике стало очень страшно. Когда она посмотрела на скрюченные женские пальцы, словно пытающие вцепиться в асфальт, а на одном из них блестел солнечным зайчиком перстень... Она едва не упала в обморок.
Тогда было страшно. А потом Вика привыкла. Привыкли и ленинградцы.
Первыми от голода начали умирать мужчины. Просто шли и падали. Садились на скамейки и не вставали.
«Потому что мужчины слабее» - объяснила ей мама.
Да. Мама, как всегда, оказалась права. В их доме, что на улице Марата, мужчин не осталось совсем.
Потом стали уходить старики и дети.
Мертвое тело на улице стало обыденностью. Через них просто перешагивали, не обращая внимания. Они могли лежать часами, днями, порой неделями, пока измученные бойцы похоронных команд не подбирали их.
Потом куда-то увозили.
Сложнее всего было с теми, кто умирал на лестницах. У соседей уже не было сил, чтобы просто вытащить труп на улицу. Телефонная связь не работала. В их доме, на площадке третьего этажа, две недели пролежало в декабре тело старого библиотекаря Моисея Рувимовича. Хорошо, что было морозно.
Похоронщики просто спихнули тело в пролет. А потом, осторожно держась за стенки и шатаясь от усталости, еле-еле закинули его в грузовик, набитый такими же счастливцами, вырвавшимися через смерть из блокадного кольца.
Вода закипела.
Вика вздрогнула.
Сняла с печки кастрюльку.
Потом макнула туда промерзшую за ночь корочка хлеба. Потом осторожно сунула ее в рот и начала посасывать. Как младенец.
Позавтракав, пошла за хлебом. С единственной мыслью — хоть бы дали этот хлеб.
Самое сложное для Вики было вот это - спуститься с четвертого этажа в парадное.
Когда перестали работать водопровод и канализация, ленинградцы стали носить ведра. Наверх с водой. Вниз с отходами. Идти было тяжело. Вода плескалась, когда человека пошатывало. Она стекала по стенам, по ступеням и постепенно намерзала крутыми наледями. Вика сама как-то подскользнулась и уронила тяжелое ведро. Хорошо, что это были нечистоты, а не вода из Невы. Иначе, пришлось бы снова идти до проруби.
Скалывать этот лед было уже некому. Дворник дядя Марат погиб в октябре, во время очередного ночного налета, когда сбрасывал зажигалки с крыш. Смешной он был... Все время шутил - «Я потомственный татарин, потомственный дворник и потомственный ленинградец! Поэтому в честь меня и назвали нашу улицу!»
Да и не смог бы он.
Смог бы он долбить ломом лед?
Идти приходилось, вцепившись обоими руками в лестничные перила. Хорошо, что папа подбил маме валенки кожей. Теперь девочка ходила в маминых валенках. А мама — в папиных унтах. Довоенную зимнюю обувь Вики они выменяли на Владимирском рынке. На кусок свиной кожи. Ее потом нарезали как лапшу — так и варили и ели.
Ходить в ботиночках было невозможно. Нет, не потому что холодно.
Люди пили много воды. Простой воды, лишь бы горячей. Кипяток создавал иллюзию сытости. Но на холоде отказывали почки. Все время хотелось в туалет. И опухали ноги. Они просто набухали этой водой, становясь похожими на бледные белые бревна.
Однажды, когда еще были силы, Вика и мама пошли в баню. Они все еще работали. В целях экономии, одно отделение было закрыто. И мужчины, и женщины теперь мылись в одном.
Сначала Вике было очень стыдно раздеваться.
Во влажной, парящей раздевалке прямо напротив нее сидел какой-то старик и с кряхтением натягивал кальсоны на узловатые, в извилистых синих полосках, ноги.
Старик никакого внимания не обращал на нее, бесстыдно пряча интимное в в одежду.
А она стеснялась обнажиться.
Мама же спокойно сняла свою сорочку. Медленно и аккуратно сложила ее в шкафчик. Взяла шайку и, сгорбившись, пошлепала в моечное. Потом оглянулась и хрипло сказала:
-Ну что же ты, доча? Завшиветь хочешь? Это некрасиво!
Краснея, Вика торопливо разделась.
В моечном было чуть теплее. Парилка не работала. Люди стояли в очередь к единственному крану с горячей водой.
Разговоры в банной голой очереди были точно такие, как и в очереди хлебной и одетой.
О войне. О продуктах. О том, что «- Клавка устроилась хлеборезчицей и теперь крошки домой носит! - Повезло! - Да...»
В смутном тумане раздавался густой мужской бас, уверявший всех, что блокаду прорвут не позднее последней декады декабря, к Новому Году, это точно, у него знакомый водителем при штабе работает!
Люди обессилившимися руками несли тазики на скамьи. Потом натирались серыми кусочками мыла. Потом тщательно смывали его тряпками, намоченными в воде, выдававшейся по норме. «Одна шайка на одно помытие!» - так сообщала грозная красная надпись над краном.
Никто ни на кого не обращал внимания. Постепенно привыкла и четырнадцатилетняя девочка Вика.
Напротив ее сидела мама. Рядом с мамой какой-то маленький лысый мужчина фыркал, растирая мыло по лицу. Он сидел, широко расставив ноги. От этого Вике стало почему-то противно.
Себя она смогла помыть, когда лысый ушел.
Выступающие ребра. Опухшие животы. Острые локти. Обвисшие груди. Сморщенные лица. Вот там Вика и разглядела свои ноги — большие, неестественно толстые, синие какие-то. Ткни пальцем в нежное девичье бедро — остается белая-белая вмятина, которая постепенно наполняется ленивой кровью и расправляется...
И разговоры, разговоры... Где-то там выли сирены, грохотали разрывы. А тут разговоры. Одна тетка сетовала, что посадила картошку под Сестрорецком и что ее давно уже выкопали. А она дура, а муж ее вдвойне дурак, Царствие ему Небесное, как ушел в ополчение в сторону Луги так и не вернулся. Почему дурак? Так все уверял - войны, мол не будет в этом году, а если и будет...
Когда они вышли из моечного в раздевалку, тот старик так и сидел, натянув кальсоны и рубашку. В руках его была зажата гимнастерка. Открытым ртом он уставился в потолок, с которого капала отпотевшая с помытых тел вода. Один зуб старика блестел золотом.
Они уже успели одеться, когда приехали похоронщики.
Больше Вика в баню не ходила. Она готова была дойти с ведром до Невы, но больше никогда-никогда не видеть страшных голых людей, совершенно не похожих на тех атлантов, держащих Эрмитаж.
А еще ноги оборачивали бумагой.
Бумага была большой ценностью. Если ты упадешь с ведром и опрокинешь воду на валенки — это верная смерть. Высушить их почти невозможно. Нужно сидеть около печки и смотреть, чтобы обувь не сгорела. Стоит уснуть — и все. Спасала как раз бумага. Газетная, оберточная, листовочная — любая. Когда немцы кидали листовки — ленинградцы радовались как дети. Листовками можно растопить буржуйку. Можно использовать... Ну... Когда идешь в отхожее ведро. Можно обмотать ногу бумагой вместо портянок. Ну и сушить обувь лучше, когда напихаешь ее внутрь на ночь.
Иллюзия тепла.
Весь Ленинград жил этой иллюзией тепла.
Когда тикает метроном. Когда Ольга Берггольц свои стихи читает. Когда стоишь в очереди или сидишь на уроках. Когда замерзает хлеб за пазухой и чернила в непроливашке. Все время кажется, что где-то совсем рядом у людей горит очаг, там тепло и светло, там стоит борщ на столе и котлеты на второе. Ведь и впрямь — счастье рядом. Как они с мамой радовались, когда наши начали наступление под Тихвиным и освободили его... Казалось вот-вот и наши освободят Ленинград! Освободят от голода и холода. И станет легче.
Почему-то стало еще тяжелее.
Сегодня хлеб давали.
Вика встала в конец очереди.
Теперь люди молчали в очередях.
До войны ленинградцы были не такими. Они были веселыми, смешливыми, порой легкомысленными.
Сделав уроки, Вика неслась во двор, шептаться со взрослеющими сверстницами и ругаться на бестолковых мальчишек, то и дело норовящих дернуть с косички в перерывах между своими штандерами.
Как только у папы выдавалось время, они обязательно шли в театр! Вике нравился этот свет, этот праздник, эта сцена, эти страсти! А в мае ее старшая подружка Юта завела роман с курсантом из Военно-Морской академии.
Он был высок, строен, черняв и остроумен. Вика очень-очень завидовала Юте. Когда в прошлом июне начались белые ночи, они, всей компанией, бывало, ходили гулять по ночному Ленинграду.
Ютин моряк брал гитару и пел романсы на Поцелуевом мосту.
Его друзья приглашали на танец Ютиных подруг.
Один раз на вальс пригласили и Вику. Ее плечи вздрагивали под сильными руками улыбчивого курсанта, который рассказывал ей о своем первом походе в море.
Мама потом ругалась на запоздавшую дочь. Папа усмехался в усы. А губы горели от первого поцелуя.
Юта умерла тридцать первого декабря сорок первого года.
А ее курсант ушел на фронт.
А тот, который поцеловал Вику первый раз — написал ей целых два раза. Последнее письмо было датировано сентябрем. Пришло оно в ноябре. Больше вестей не было.
Продавщица механически взяла деньги и отрезала два квадратика от карточек.
Потом завернула четверть буханки в серую бумагу и протянула Вике.
Девочка спрятала ее за пазуху. Бывали случаи, когда хлеб выдергивали прямо из рук в толчее очереди. Бывали, да...
Поделиться22917-12-2010 17:01:00
Годзилко
Во.
Наконец коркодил занялся делом.
Поделиться23017-12-2010 17:01:51
В покое не оставляет меня так чо.