Глава 3. Оперативные обстоятельства
1.
Во вторник, 23 августа, занятия в Академии так и не начались. Что-то там случилось, в "поле", где с середины июля пребывал весь поток, к которому и должен был присоединиться Кравцов. Возвращение слушателей, выехавших в Подмосковье на полевую практику, задерживалось, и Макс Давыдович этим утром оказался предоставлен сам себе. Поэтому, заскочив в столовую Академии, он съел по-быстрому миску пшенной каши, приправленной ржавым "машинным" маслом, и треть – на глазок – дневной пайки хлеба. Выпил кружку подкрашенного сушеной морковью кипятка, и побежал скоренько на Пречистенку, где в домах с 35-го по 39-й располагался когда-то Оперод Наркомвоена. Теперь здесь размещался Региступр Полевого Штаба Реввоенсовета Республики. И спешил Кравцов не напрасно.
В управлении его, как сразу же выяснилось, ожидали. Так что сидеть в приемной какого-нибудь "столоначальника" не пришлось, тем более, не случилось топтаться на проходной, дожидаясь пропуска. Не прошло и десяти минут, как бывшего командарма принял заместитель начальника управления Арвид Янович Зейбот.
- Проходите, пожалуйста! – Арвид Янович встретил Кравцова у двери, посторонился, пропуская в просторный кабинет, пожал руку и указал в сторону простого канцелярского стола с двумя венскими стульями по обе стороны. – Проходите, товарищ Кравцов. Садитесь, только, чур, спиной к окну сижу я…
Разговор получился интересный. Содержательный. Причем не для одного только Зейбота, который по долгу службы, так сказать, интересовался прошлым и настоящим своего нового сотрудника. Кравцов его понимал более чем хорошо. Самому – не так уж и давно - тоже приходилось людей на службу принимать или просто "прицениваться" к вновь присланным "Штармом" или РВСР людям. Поэтому не тянул и не мямлил, и в позу оскорбленной невинности не вставал. Отвечал на вопросы, прояснял обстоятельства, похоже, уже известные Зейботу от Гусева, давал характеристики. Впрочем, в такого рода разговорах стоило держать ухо востро. Лишнего говорить не следовало, и растекаться мыслью по древу тоже. Не приветствовалась так же лишняя инициатива. Но это как везде и всегда. Не просили, не суйся. Не спрашивали, не отвечай. В этих играх Макс Давыдович новичком не был. Зато и сам он, слушая замначальника управления, узнал много для себя нового и интересного, о чем не прочтешь в ежедневных газетах. Об обстановке на границах, например, и за линиями границ. О нынешнем положении в Тамбове и Кронштадте, имея в виду не столько географию, сколько политическую и экономическую историю. И о состоянии дела сбора и обработки военно-политической информации в РККА, что его прежде, если и заботило, то никак не остро и отнюдь не "в первую очередь". Между делом, однако, Зейбот сказал и еще одну крайне любопытную вещь. Фраза в контексте беседы звучать должна была нейтрально. Случайные слова, необязательные сведения. Вот только Кравцов в такие оговорки не верил. Случайности в жизни подобного рода людей, разумеется, бывают, но совсем другие.
- Яков Давидович, - сказал он, проверяя взглядом, понимает ли Кравцов, о ком идет речь. - В восемнадцатом в Северной Коммуне едва ли не вторым человеком был после Зиновьева, но с Григорием Евсеевичем в перетягивание одеяла не играл. Гусев Зиновьева знает еще с дореволюционных времен и крепко уважает…
"Сиречь Гусев человек Зиновьева в Реввоенсовете, так?"
Получалось, что именно об этом Зейбот и предупредил.
Предупредил и распрощался, отправив Кравцова "по инстанциям". Сначала, к помощнику начальника Орготдела Зелтыню. Там Кравцов оформил документы и получил удостоверение сотрудника Региступра "для особых поручений". Затем к начальнику хозяйственно-финансового отдела Якову Мартинсону. Здесь на Макса Давыдовича пролился "золотой дождь" в виде "рулона" неразрезанных совзнаков на полторы сотни тысяч и гораздо более вещественных благ, выразившихся в пяти коробках консервов, фунте хорошего турецкого табака, головке сахара и четверти фунта чая. На консервах значилось - "Мясо тушеное. Петропавловский консервный завод, 1915 год".
- А не испортились? – поинтересовался Кравцов, рассматривая жестяную банку.
- Никак нет. – Довольно ухмыльнулся "состоявший для особых поручений" при Мартинсоне Завьялов. – Открывали-с, ели. Отличного качества тушенка, смею заверить. Не хуже, чем на фронте.
И он подвинул к Кравцову остальные "нежданные дары": мешочек с рисом, три буханки хлеба, и коробку с сотней папирос.
- Как же я все это унесу? – озадачился весьма смущенный такой роскошью Кравцов.
- А я вам, так и быть, "сидор" в счет вещевого довольствия выдам. – Вполне панибратски подмигнул Завьялов. – Но вы уж, голубчик, в следующий раз с ним и приходите, ладушки?
И он действительно раздобыл для Кравцова хороший еще, хоть и поношенный вещевой мешок, присовокупив при расставании – вполне возможно, и от широты душевной, - два билета на спектакль в Камерный театр.
- Сходите вот, Максим Давыдович, на таировских "Ромео и Джульетту". Знатоки говорят, изрядная получилась постановка.
"С кем же я пойду? – вздохнул мысленно Кравцов. - Эх, не нашел, я Рашель. Вот с кем на "Ромео и Джульетту" идти следовало! А так с Саблиным придется или с Урицким. Впрочем, у Семена жена, и у Саблина женщина…"
Следующим в списке инстанций значился начальник Оперотдела Ян Берзин.
С Берзиным Кравцов был знаком, но не более. Тот одно время входил в РВС Восьмой армии, но ни по службе, ни "прост так" они с Максом Давыдовичем особенно не пересекались. Случая не было. Однако теперь представился.
- Я бы хотел, чтобы вы, Максим Давыдович, взялись для начала за разбор трофейных документов. Нам, видите ли, в Одессе и на Севере досталось кое-что… Да все руки не доходили или людей, владеющих языками, не оказывалось. Вот и лежат. Возможно, что и ерунда: нет там ничего. Просто бюрократия всякая, не у одних нас страсть бумажки плодить. Но и обратное исключить нельзя. А сейчас вот и из ДВР от товарища Уборевича кое-что доставили… Вы по-английски, случайно, не читаете?
- Случайно, читаю, – коротко, по-деловому ответил Кравцов и в тот же момент понял, что, хотя по-английски он, вроде бы, действительно читает вполне свободно, совершенно не помнит, чтобы когда-нибудь учил этот язык.
- Вот и хорошо, – обрадовался Берзин. – Вот этим вы и займетесь. Сегодня уж ладно, считайте себя свободным, а с завтрашнего дня приступайте. Можно и по вечерам, если занятия в Академии будут в утреннее время. Я распоряжусь. Вам подберут помещение, сейф, стол, бумагу… Ну, в общем, все, что требуется.
На том и расстались, но, выходя из здания Региступра, встретил Кравцов еще одного знакомого, и сильно этой встрече удивился.
Григория Семенова Максим Давыдович знал хорошо. Познакомились еще до революции. Встречались в Петербурге – до эмиграции Кравцова – и Париже. Виделись в Мюнхене весной четырнадцатого, и позже – уже после революции – в Петрограде, Москве, Киеве… На Украине в Гражданскую пересекались неоднократно… Вот только, насколько знал Кравцов, Семенов все эти годы оставался членом партии социалистов-революционеров. Однако двадцать первый год, в этом смысле, отнюдь не восемнадцатый, когда левые эсеры заседали в Совнаркоме, и даже не девятнадцатый, когда из тактических соображений кто только и с кем не вступал на Украине во временные союзы. Обстоятельства изменились, люди тоже.
- Не нервничай Макс, – сказал между тем Семенов. – Я служу в Региступре с двадцатого. А до того служил в ВЧК. И все, кто надо, все, что надо, обо мне знают…
"Ой, ли! – покачал мысленно головой Кравцов. – И про то, как Володарского кончал знают? И про покушение на Ильича? Что-то сомнительно".
- Я, Гриша, по состоянию здоровья ни о чем больше волноваться не могу, – он хотел было улыбнуться на слова Семенова, но не смог. – Но спасибо за разъяснения. Так ты и из партии вышел?
- Я в РКП(б) с апреля месяца состою.
- Ага, – кивнул Кравцов.
Такой поворот сильно облегчал общение, но некоторых вопросов все равно не снимал.
- А кстати! – вспомнил вдруг Кравцов, уже прощаясь с Семеновым. – Ты ведь, вроде, с Буддой в приятелях состоял?
- С Буддой? – насторожился Семенов. – Ты кого имеешь в виду?
- Будрайтиса из Особого Отдела.
- Тут, Макс, вот какое дело, – чувствовалось, что Григорий очень осторожно, если не сказать "тщательно", подбирает слова. – Я позже интересовался в ЧК. В смысле, искал Будрайтиса. Только никто никогда о таком сотруднике там не слышал. Но он, я думаю, не из белых был. Его в Восьмую армию кто-то из наших вождей определил. И…
- И все, собственно, – добавил Семенов, пожимая плечами. – Слышал потом от кого-то, что он умер, но сам понимаешь, ни имени, ни фамилии его настоящих я не знаю.
2.
А во Второй Военной гостинице его ожидала записка от Рашель. Кайдановская, оказывается, заходила утром, перед занятиями, но Кравцова не застала и написала ему письмо. Писчей бумагой ей послужил клочок обоев, а писала женщина чернильным карандашом, но командарм отметил округлый ровный почерк и умение лапидарно излагать свои мысли, что с большой определенностью указывало на гимназическое прошлое "отправителя". А еще он понял, что Рашель рада его появлению в Москве и даже весьма этим фактом воодушевлена, и, едва дочитав послание, бросился разыскивать ее по всем указанным в письме адресам. Забег получился впечатляющим. Куда бы он ни приходил, везде Кайдановская "только что была, но уже ушла". Однако, как сказал поэт Тихонов – хотя и по-другому поводу,– гвозди бы делать из этих людей. Кравцов был из той породы, что если берется за что, на полпути не бросит. И, в конце концов, он Рашель нагнал. Сделав по Москве сложных очертаний "восьмерку", он вернулся на Миусскую площадь и, войдя в третий раз за день в университет имени Свердлова, увидел Кайдановскую на лестнице в окружении группы возбужденных до крайности юношей и девушек. Они там что-то живо обсуждали, но Кравцов водил цепи в штыковую, ему ли пасовать. Раздвинув галдящую молодежь одним неуловимым движением, он взял Рашель за плечи, развернул к себе лицом, и, не медля – пока решительность не выдохлась – поцеловал в губы.
Поцелуй был… Ну, что сказать? И разве что-нибудь можно объяснить словами? Да и нужно ли? Вкус ее губ - пронзительный как эхо в горах… решительный словно смерть, - был полон неразвернутыми пока, не определившимися и нереализованными вероятностями будущего…
Что-то случилось в это мгновение. Что-то настолько значительное, что все присутствующие ощутили "движение" времени и вибрирующее напряжение мировых линий. На лестницу упала тишина. И тишина эта все еще звенела в ушах Кравцова даже после того, как окружающая действительность вернула себе власть над жизнью и временем. Снова задышали и заговорили люди, воздух наполнился звуками и запахами, и Рашель шла рядом с ним, увлекаемая твердой рукой бывшего командарма, но "момент истины" не исчез вовсе, стертый пресловутой "злобой дня". Он остался с Кравцовым как мерило и эталон, и как ключ к тайне, которая, получив свободу, бродила теперь в его крови, смешиваясь с любовью, нежностью и страстью…
3.
В театре на Тверском бульваре оказалось шумно и несколько более оживлённо, чем следовало ожидать. Масса людей курила и громко разговаривала в фойе, перешептывалась по углам, пересмеивалась, растекаясь по лестницам и коридорам. Однако Кравцов этого и не замечал вовсе, отметив лишь краем сознания, что народ собрался на спектакль самый разный. Из толпы выделялись и "бывшие" - интеллигентного вида, но порядком пообносившиеся завзятые театралы из совслужащих, и "гегемоны" в армейских обносках, и нувориши едва начавшей набирать обороты новой экономической политики. Впрочем, Кравцов оказался настолько занят своей спутницей, - это ведь такое ответственное дело, смотреть на нее, вести с ней разговор, - что ему до других и дела не было. Ему на самом деле и спектакль был теперь "к черту не нужен", в смысле избыточен и неуместен здесь и сейчас, в центре обрушившегося на него тайфуна. Однако следовало признать, Таиров – талант, и слава его вполне заслужена. В постановке присутствовали, разумеется, элементы балагана, но они Максу Давыдовичу совершенно не мешали, а Рашель так и вовсе очаровали. Да и вообще было в действе, творившемся на сцене, так много молодости, задора и жизни, что оно просто захватывало зрителя, пленяло его чувства, и не отпускало до самой последней минуты. И все это под чудесную музыку, слаженно и талантливо. И Алиса Коонен действительно оказалась так хороша, как о ней говорили – красавица, и актриса божьей милостью. И Церетели великолепен в роли Ромео. Все это так, и сошествие Мельпомены несколько утишило кипящую в душе Кравцова страсть, не находящую себе выхода и исхода в предложенных обстоятельствах. Ему уже недостаточно было просто держать в руке узкую прохладную ладошку Рашель, и слышать ее теплое дыхание совсем рядом со своей щекой. Кровь маршевыми барабанами била в виски. Сердце металось в клетке ребер, Но и Кайдановскую, кажется, обуревали те же чувства…
И все-таки одна холодная мысль пробилась сквозь театральные впечатления и переживаемый в острой форме приступ любви.
"Откуда известно, что Семенов причастен к убийству Володарского?" – спросил себя Кравцов в тот самый момент, когда Меркуцио напоролся на клинок Тибальда.
"Это все знают!" – попыталось отмахнуться склонное к компромиссам бытийное сознание, но память воспротивилась насилию над истиной.
"Этого не знает никто!"
"Но Фельштинский опубликовал…" – всплыло из подсознания, и Кравцов обомлел, сообразив, наконец, что с ним происходит.
Фельштинский опубликовал свою книгу… Как, бишь, она называлась? Что-то вроде "Большевики и левые эсеры"… Он опубликовал ее в Париже или Нью-Йорке… в восьмидесятые или в начале девяностых. И именно там, хотя, возможно, и не там, а где-то в другом месте, Кравцов прочел про таинственного бригкомисара из Разведупра РККА, бывшего одним из самых удачливых террористов эпохи, человека, стрелявшего в Ленина, но оставшегося, тем не менее, на службе. Только перешедшего из ВЧК в военную разведку, где и оставался он до самой своей смерти - естественно, преждевременной и насильственной - в тридцать седьмом или тридцать восьмом году.
"Обалдеть!"
Первой мыслью Кравцова стал, однако, отнюдь не вопрос об источнике такой феноменальной информированности, а только жаркое и жадное чувство осознания меры богатства, свалившегося на него столь неожиданным образом. Лишь чуть позже, - на сцене как раз старый священник вершил брачное таинство над юными влюбленными – до Кравцова начали доходить все следствия произошедшего с ним чуда. Но, как ни странно, именно понимание того, что сознание его не есть более сознание того самого человека, каким он себя помнил и понимал, "охладило пыл" Кравцова. Он успокоился, приняв к сведению новые свои обстоятельства и открывающиеся в связи с этим перспективы, и постановил "не сходить с ума". Чем бы это ни было, кем бы ни стал теперь он сам, правда – обычная правда ежедневного сосуществования – заключалась в том, что он, Макс Давыдович Кравцов, есть лишь то, что он есть. И никакой другой судьбы, кроме той, что развертывается здесь и сейчас, у него нет.
И, освободившись на время от открывшихся ему истин, яростно аплодировал вместе со всем залом. Он был искренен – спектакль Кравцову понравился – и естественен. Его занимали сейчас отнюдь не мысли о Семенове или Троцком, Махно или Сталине, он думал о женщине, хлопавшей в ладоши рядом с ним. Он чувствовал любовь, а не страх, душевный подъем, а не растерянность. Что-то важное – сейчас он знал это наверняка – случилось с ним в Коммунистическом университете на Миусской площади, когда он самым решительным образом выбрал любовь и жизнь, поцеловав у всех на глазах Рашель Кайдановскую. Выбор сделан, остальное – дело техники. И не красит мужчину - думать о "чертях и ангелах", когда рядом с ним та, от одного запаха которой заходится "в истерике" его обычно спокойное сердце.
4.
- Это так странно, словно бы я и не я вовсе, а героиня какого-нибудь романа… - страсть улеглась, отступила в сторону, уступив на время место тихому покою, и голос женщины звучит ровно и умиротворенно. – И ты… Чехов, Амфитеатров…
- Я? – искренно удивился Кравцов, лениво припоминая, что же там такое могло быть у Чехова. "Солнечный удар", разве. Но, если говорить о русской литературе, он предпочел бы Достоевского. Не содержательно, не в смысле сюжета или конкретных образов, но вот эмоционально, имея в виду нерв и страсть…
- Я? Из Чехова? Ты помнишь, каким я был, когда пришел в Комитет? Ходячий мертвец, мощи египетские…
- Ну, не скажи! – возражает с улыбкой Рашель. – Что я мощей не видела? Я же с восемнадцатого года на войне. И тифозных видела, и голодающих… Смертью меня не удивить.
"Ее смертью не удивить… Ну, надо же!"
В "полу-люксе" Кравцова темно. Электричества нет третий день, а на дворе ночь. На улице, за высоким окном – темный город под тяжелым, затянутым тучами небом. Как принято говорить, не видно ни зги. Пока шли из театра, совсем стемнело, кое-где улицы, казалось, полностью вымерли, словно по ним прошли апокалипсические Мор и Глад. Если и не страшно, то уж точно - неуютно. Но, видимо, те, кто мог обернуть неясные опасения в ужасную реальность, вполне здраво оценили недвусмысленно засунутые в карманы руки двух припозднившихся любовников, возникающих порой из тьмы, чтобы пересечь лунную дорожку, и вновь исчезающих из виду. Но не все же москвичи владеют личным оружием? Поэтому городские пространства темны и покинуты, предоставленные знобкой тишине и кладбищенскому покою. Темно. Но и по эту сторону новеньких стекол - "И где только добыли при нашей-то бедности?!" – тоже властвует тьма египетская. Где-то – и Макс Давыдович даже знает где именно – есть у него свечка в купленном по случаю с рук дрянном подсвечнике. Но когда пришли сюда, добравшись пешком из театра, все произошло так быстро и естественно, что об огне никто и не подумал.
- Слова… - Кравцов все-таки заставил себя встать. – Что выразишь словами? – сказал он, продвигаясь на ощупь к тумбочке. – Пустые звуки…
- Ах, ты об этом! – смеется грудным смехом Рашель. - Мысль изреченная есть ложь? Так?
- Так, так, – соглашается Кравцов, отнимая у мрака свечку и коробок спичек. – У меня есть вино, Рашель Семеновна. Настоящее, – меняет он тему, чиркая спичкой. – Можно тебя угостить?
Вспыхивает огонь, и мрак с треском лопается, расходится клочьями вокруг оранжево-желтого всполоха.
- Вино… - она словно бы пробует слово на вкус. – Звучит соблазнительно. А табачком, товарищ, не побалуете?
- У меня есть настоящие папиросы. – Кравцов ставит свечу на табурет, придвигает к дивану, и видит огромные темные глаза. Они блестят, отражая игру пламени. Прядь волос, упавшая на высокий белый лоб, линия шеи и тонкого плеча… И отводит взгляд. Становится неловко, но в следующее мгновение он понимает, насколько неправ. Сам-то он стоит в неверном свете свечи в чем мать родила.
"Экая притча! Словно мальчишка-гимназист!" – думает он, покачивая мысленно головой, и снова переводит взгляд на Рашель. В колеблющемся оранжево-золотом сиянии кожа ее кажется то серебристо-белой – там, где свет и тьма обозначают границы возможного, - то золотистой и даже изжелта-красной. Тонкая рука, полная грудь, волна распущенных волос, обрамляющих узкое изящное лицо. Просто Ла Тур какой-то… женщина в отблесках живого огня.
- Что ты видишь? – голос чуть напряжен. По-видимому, она переживает чувство неловкости. Стыдится своей наготы, но и гордится ею, дарит жадному взгляду любовника, одновременно захватывая его, покоряя, завоевывая.
- Что ты видишь?
- Тебя.
- А еще?
- Красоту, – Кравцов сбрасывает оцепенение и, продолжая говорить, возвращается к прерванным делам: достать вино, откупорить бутылку, разлить по стаканам, нарезать хлеб, выложить папиросы…
- Я вижу красоту. Ты слышала, Рашель, о художнике Ла Туре?
- Ла Тур?
- Можно и по-другому, де Латур…
- Нет, не слышала. Он француз?
- Он лотарингец, что в семнадцатом веке не всегда означало – француз, – Кравцов протянул Рашель папиросу и приблизил свечу, чтобы дать прикурить.
Глаза женщины вспыхнули темным янтарем, кожа засияла шафраном и золотом, и налились всеми оттенками шоколадного цвета, обращенные вверх соски.
- Ла Тур писал людей, освещенных огнем. И делал это лучше многих. Просто замечательно! Особенно женщин…
- Не называя меня полным именем! – просит она, затягиваясь, и вдруг улыбается. – Зови меня Роша!
- Я буду звать тебя Реш, если позволишь, – Кравцов тоже закурил и протянул Рашель стакан с вином, оставив себе жестяную кружку.
- "Реш", буква древнееврейского алфавита, – папиросный дым клубится в пятне света, колеблется, течет. Сизый, палевый, белоснежно-серебряный.
- Так что ж? – пожимает плечами Кравцов.
- Тогда зови! – соглашается Кайдановская и подносит стакан к губам.
- Друзья называют меня Максом, – доски пола холодят ступни, но лоб горит как в лихорадке, и словно от озноба вздрагивает временами сердце. – Мама тоже звала меня Макс…
- Макс, – повторяет за ним Рашель. – Максим. – пробует она на вкус полное его имя. – Товарищ Кравцов… - щурится она, откладывая дымящуюся папиросу на блюдечко со сколотыми краями. - Товарищ командарм… Командарм… - стакан возвращается на табуретку, и женщина встает с дивана, открываясь взгляду Кравцова во всей своей волнующей наготе. - Иди ко мне, Макс! – произносит она вдруг просевшим на октаву голосом. – Обними меня, пожалуйста! Скорей! Сейчас! Сейчас же…!