Cherdak13 написал(а):А не могут ли эти стихи и рассказы пойти "довеском" в конце книги? Как некий "постскриптум"...
Я так и думал - нечто вроде "приложения к эпилогу".
А пока набрал еще один рассказ:
Zum Andenken
(На память)
Самое лучшее место на свете – это площадь Пушкина. Правда, это мое личное мнение.
Сидишь на солнышке, журчит фонтан, а вокруг – весь мир! Столпотворение! Спешат машины и люди, фланируют ожидающие, целуются влюбленные, играют дети, дремлют старушки, сражаются воробьи, клянчат еду у людей голуби. Иногда появляются очень важные и глубокомысленные вороны или выгуливают на поводке своих хозяев умные породистые собаки. Здесь всегда останавливаются туристские автобусы, здесь постоянно водят группы иностранцев, и здесь же, у подножья черного Пушкина, на «квадрате», всегда вьются стаи подростков, точнее, юношей и девушек 16–18 лет.
Они-то и занимают каждый раз мои мысли. Группы их постоянны, иногда попадаются новенькие, но они либо «Приживаются», либо быстро «линяют». Что объединяет их? Почему так много свободного времени они тратят на это топтанье и ничегонеделание, пусть даже в таком замечательном месте? Ежедневно до позднего вечера. Что их интересует?
Видимо, подкрадывается старость. Я начинаю, как все старушки с того, что «мы были не такими». Но это же так естественно, ничто не повторяется, да и мы сделали, что могли, чтобы им было легче, лучше...
Нет! Это старо и пошло!
Что же в них все-таки не так? Смотрю, раздражаюсь, но не нахожу ответа. А ребята, как всегда, толкаются, курят, жую резинку, матерятся или подолгу молчат. Вокруг бурлит, спешит жизнь. Сейчас, когда я сижу на скамеечке, у моих сыновей, в нашей однокомнатной квартирке, идет очередной «бой». Дым, шум, крики! Но это то, ради чего стоит жить. Решается очередная экономическая, политическая или философская проблема. Мальчики, как и их друзья, уже кандидаты наук, но им так же некогда, как и раньше, они захлебываются от недостатка времени. Да и только ли они? Сын моей подруги не выходит из анатомички, дочка другой в 25 лет уже замечательная певица! Сколько возможностей, особенно здесь, в Москве… Откуда же эти стайки грязных, драных, сквернословящих «хиппующих»?
Ведь большинство из них, пожалуй, ни разу не было в тихих залах Пушкинского музея, в консерватории, в театрах, о которых мечтают тысячи ребят с периферии. Да что там – консерватория! Были ли они хоть раз в Кремле? Ведь не в кабаки же они ходят? У них нет денег даже на сигареты, они «стреляют» их у ожидающих. Пока я «завожусь» в который раз, глядя на них, подходит очередной интуристовский автобус. Кампания разворачивается веером в боевой готовности не пропустить чего-нибудь интересного.
Впереди группы туристов идет высокая статная блондинка, дорого и красиво одетая. Ее крупная, соблазнительная фигура в модном брючном костюме просто великолепна! Но какая-то деталь мешает общему впечатлению... Я не успеваю сосредоточиться, так как над моим ухом раздается:
– Во телка!
Это изрыгает, смачно облизывая толстые, еще детские губы с едва заметным пушком над ними, весь угрястый, давно немытый юнец. Он смотрит на девицу плотоядным взглядом маленьких бесцветных глазок.
– Фирма! – восторженно шепчет другой, худющий, с кадыком, грозящим проткнуть потную кожу длинной тонкой шеи, одетый в какую-то полуженскую кофту, так обтягивающую его ребра, что часть пуговиц на тощем животе поотлетала и видно бледное синеватое тало (а на улице август!). Старенькие джинсы оборваны и не везде заплатаны, а над карманом рубашки висит на ржавой английской булавке больше дюжины маленьких булавочек (может, это украшение?).
Девушка, очень толстая, на коротеньких ножках, в ярко-розовых грязных, из подкладочного шелка брюках, очень модных босоножках на давно немытых, но с малиновыми ногтями ногах, в немыслимой полосатой красно-оранжево-зеленой кофте, ярко и грубо накрашенная, запускает пятерни в свои роскошные черные длинные волосы и нарочито сиплым голосом гудит:
– Мне б ее ножки, вы б меня все …! – и гнусно матерится.
Бедный Пушкин! Сколько прекрасных слов о любви завещал он людям! И именно здесь, у подножия его памятника, девичьи, еще детские губы изрыгают такое!
Красивая, явно старше их всех девушка, изысканно и модно одетая, смотрит на проходящую мимо иностранку оценивающим взглядом и сразу замечает то, от чего они отвлекли меня:
– Сумочка не спортивная, – небрежно и брезгливо замечает она. А потом добавляет: – mauvais ton!
Но это не из желания порисоваться. Я давно заметила: девочка прекрасно говорит не только по-французски, легко вступая в беседы со всеми иностранцами – и англичанами, и немцами, и шведами. Запомнилась она мне с того момента, когда два испанца, отставшие от экскурсовода, пыталась чего-то добиться от ничего непонимающего и потеющего от беспомощности молоденького милиционера. Она грациозной походкой (ну прямо танцовщица!) подошла к ним и на прекрасном испанском объяснила все, что надо осчастливленным туристам.
Что связывает ее с этими немытыми юнцами? Где ее родители?
Два вечно паясничающих мальчишки, один – сытый, холеный, огромный армянин, второй – хрупкий маленький еврей, тут же бросились под ноги иностранке, что-то дико и звонко вереща. Девушка от неожиданности отпрянула в сторону, а они начали счастливо и утробно ржать, кривляясь и хватаясь то за голову, то за животы.
– Я б за эти «Адидасы» даже Кривому отдалась, – не спуская глаз с ног иностранки, искренне, как в бреду, шепчет девушка с раскрашенными голубым и зеленым глазами, в которых стоят слезы отчаяния о несбыточной месте: иметь «Адидасы».
Дремавшая рядом со мной интеллигентная старушка в шляпке и с ридикюлем проснулась и с отвращением шепчет:
– Боже мой, за что боролись, за что гибли, чего добились?
Странно, я с ней согласна и не согласна. Ведь и мы, да и она тоже в молодости хотели быть модными и красивыми. Так чем же они так не похожи на нас?..
Сидящая с другой стороны от меня тридцатилетняя элегантная «совслужащая», которая до этого, пользуясь свободными 10-15 минутами, вместе со своей приятельницей, закрыв глаза, подставила свое напомаженное лицо под лучи летнего солнца, широко открытыми теперь глазами смотрит на интуристку и осевшим от волнения голосом произносит:
– Посмотри на сумочку, одна цепь, что через плечо... Ведь это же серебро! В ней же килограмма два! Ты представляешь, сколько она стоит?!
Приятельница, сидевшая до этого с застывшим казенным лицом, открывает сначала глаза, а затем и рот, она перестает следить за лицом (чтобы не было морщин!) и становится милой-милой простушкой: И если бы она сунула еще и палец в ротик, я бы на месте любого мужчины не смогла бы удержаться от желания поцеловать ее. Наверное, в детстве она была очаровательным ребенком!
Я отрываюсь от моих «юных друзей» и смотрю на иностранку: что там за сумочка, от которой пересыхает в горле? Смотрю и чувствую, что у меня не только горло пересыхает, но и мое бедное больное сердце, которое я так старательно выгуливаю по часу в день на бульваре, готово разлететься на части...
Мерно покачиваясь на могучем бедре блондинки, висит на тяжелой красивой цепи изящная продолговатая сумочка, отделанная серебром. На темной тончайшей коже, из которой она сделана, могучий орел распростер свой крылья...
В глазах темнеет, а в ушах звенит мелодия давно забытой песенки:
Люба, Любушка!
Любушка, голубушка…
Туман слабеет, сквозь закрытые веки невольно, предательски скатываются слезы.
* * *
Яркий летний день на черноморском пляже. Мишка во все своей двадцатилетней красе. Правда, современные мальчики н девочки прыснули бы со смеха, глядя на его «семейные» трусы, но зато сам Мишка всегда и у всех вызывал восторг. Высоченный, пышноволосый и улыбчивый, он был похож на доброго великана в молодости. На всю ширину его атлетической, мальчишески чистой груди огромный орел распростер свои крылья и несся над пеной морской, унося в когтях красавицу русалку, за которой, сливаясь с волнами (до самых «семейных» трусов) лились золотым потоком ее длиннющие волосы. Наколка была уникальной. Привез её Мишка на себе из кругосветки, вместе с жесточайшим взысканием, но зато она стала заветной мечтой всех ребят и темой для вздохов девчонок.
* * *
– Zum Andenken, – бросила эсэсовка, уходя из комнаты, непонятную тогда ему фразу, запомнившуюся на всю жизнь.
– Zum Andenken, – и, пьяно хохотнув, она ушла, сжимая в руке кусок окровавленной кожи, которую срезала не очень острым, обычным ножом с груди матроса, лежавшего на полу комнаты, измученного пытками, истекающего кровью.
Миша был не первым и не последним. Уникальные сувениры из концлагерей текли в Германию.
Недаром немцы побывали на берегах Черного моря. Милые сувениры из ракушек, которые раньше увозили «на память» отдыхающие, навели их на оригинальные мысли.
Чинные отцы семейства, любящие мужья, влюбленные женихи слали уникальные сувениры германским женщинам.
– Zum Andenken! – сердечко из розовых, покрытых лаком ноготков ребенка.
– Zum Andenken! – рамка из изумительной формы ногтей.
– Zum Andenken! – подушечка для иголок в обрамлении белоснежных зубов.
– Zum Andenken! – сумочка из татуированной кожи.
И, конечно, незачем знать сентиментальной фрау, что все это срывается с живых людей во время пыток. Зачем знать нежным мате¬рям и невинным девушкам Рейха, что по волоску выдергивают волосы из бороды людям, доводя их до умопомешательства?
– Zum Andenken! – плетеные кашпо, занавески, абажуры из человеческих волос.
– Zum Andenken! – искусственные цветы из детской кожи.
– Zum Andenken! - крестики из косточек новорожденных
* * *
В Ташкенте, куда Мишка приехал на побывку к бабушке в то предвоенное лето, он разбил все девчоночьи сердца. Каждая хотела быть красивее и наряднее всех, чтобы он бросил на нее благосклонный взгляд, а наши парни все без исключения хотели по годить на Мишку. Даже пижон и блатяга Борька-Блин, гроза всего квартала, в своей «американке» (клетчатой кепке с кожаной кнопкой, которую он носил даже в июньский зной), поблек, выцвел, и его изумительно прицельные плевки сквозь зубы утратили всю свою неповторимость в сравнении с Мишкиным «лирическим свистом». Свистел он мастерски! Мог исполнить любой мотив и под собственный аккомпанемент так лихо бил чечетку, что даже его бабушка «из бывших» позволяла ему это «неприличное занятие – танцевать на улице».
На какие ухищрения мы ни пускались, отправляясь вечером на танцплощадку! Все шло в ход: и теткина губная помада, и мамины туфли на каблуках (надетые, естественно, без её ведома), и бабушкин носовой платочек с кружевами. Ох, как хотелось нам быть нарядными!
– Бессовестные свистушки, – шипела нам вслед Мишкина бабушка, встряхивая седыми буклями, – вешаются на шею мальчику!
– Девчонки! На губах молоко не обсохло, а как себя ведут, – зло пыхтела толстенная, молодящаяся, с ярко-бордовыми волосами, покрашенными красным стрептоцидом, кассирша танцплощадки – дама лет под сорок. – Этим только волю дай, порядочным женщинам и мужчин не оставят!
Играл духовой оркестр. Редкие фонари в аллеях парка превращали ночь в нечто нереальное. Едва освещенные деревья казались непроходимой чащей, листва была как декорация театра. Из тени выныривали и вновь исчезали люди, а здесь, на танцплощадке, на этом пятачке с ярко-голубой раковиной, внутри которой укрывался оркестр, сияли лампочки, стайками, хихикая и бросая кокетливые взгляды, перепархивали девчонки, стояли группами или по двое «старушки» (девушки лет 20-25), на низеньком заборчике висели женщины и заглядывали в щели любопытные глазенки детей. Мужчины всегда собирались в одном углу. Звездой первой величины казался нам среди них Мишка. Заняв законное место Блина, слева от входа, широко расправив грудь (со специально расстегнутой рубашкой), он играл мышцами, и орел оживал, а волосы девушки вздрагивали у него на животе.
– Безобразник, еще штаны расстегни! – орала на него кассирша, но Мишка игнорировал ее, а мы понимали, что это она от злости, что он на неё не смотрит.
Люба, Любушка,
Любушка, голубушка!
– поет певица на маленькой эстраде, мы «открываем» фокстрот (ес-тественно, девчонка с девчонкой) и видим, кои на площадку входит Люба. Первая красавица нашего квартала. Сам Блин не решатся ее провожать, он только заигрывает. На белой в сборках блузке значки Ворошиловского стрелка, ГТО I-й ступени, и, недосягаемая мечта девчонок (мы все считаемся маленькими), голубой раскрытый парашют. Да, наша Любушка парашютистка, и радистка, и испанский учит, и косы у нее самые длинные, и вообще она счастливее нас всех: ей уже исполнилось 19 лет! Но!... И наша гордая недотрога Любушка оказалась бессильной перед этими могучими орлиными крыльями: на мизинце у Любушки ярким огнем сияет стеклышко в новом колечке. И идет она мимо Мишки, далеко отставив пальчик, чтобы заметил гордый матрос это специально для него надетое украшение. Но Мишка смотрит не на колечко, а на ее тугие длинные косы и не может оторвать взгляда…
Люба, Любушка! Через год ты вернулась с фронта, куда ушла добровольцем, уже не только без кос, но я без грудей, вырезанных во время пыток. Партизаны освободили ночью свою радистку, точнее то, что от нее осталось… А в госпитале она узнала, что к тому же и беременна. В первый день, когда ей врач позволил встать с постели, она повесилась в душевой.
Вернулся живым с войны к своей совсем одряхлевшей, и почему-то ставшей доброй, бабушке и Мишка. Худой, едва стоящий на костылях, какой-то ссохшийся и вроде ставший ниже ростом, с редкими седыми волосами. А на месте его уникальной наколки – осталось… Zum Andenken!
Да, этого никогда не забудешь.
Борька-Блин каким-то странным образом так и не попавший на фронт и даже нигде не работавший все это время, увидав Мишку издали, гордо сплюнул окурок американской сигареты, еще глубже засунул руки в «клеша» и, победно задрав голову, понес свой моднейший, до дикости яркий и широкий галстук навстречу бывшему сопернику, выглядевшему теперь таким невзрачным и. Жалким.
Уже почти поравнявшись с матросом и приготовив свой коронный плевок на носок ботинка соперника, он вдруг увидел его глаза и, как бы наткнувшись на невидимое препятствие, сник, вытащил руки из карманов и нырнул на другую сторону улицы.
* * *
Вот оно! Во мне возникает давно забытое чувство бойца. Хоть и считали нас маленькими, но на долю тех, кто стал добровольцами, войны достало. И так захотелось подарить это чувство бойцовской силы, незабываемой ненависти, радости жизни – всю полноту и счастье доставшегося на долю нам, оставшимся в живых, этим заблудившимся в самом центре Москвы «хиппующим» беспризорникам, что даже сердце защемило. Ведь они никому не нужны, эти «лишние» дети занятых родителей…
Громкий щелчок ридикюля моей соседки заставил меня оглянуться. Старушка вышивала платочек с кружевами и незаметно старалась промокнуть им глаза, полные слез. Я проследила за ее взглядом. Тоненькая, голенастая девушка с распущенными волосами, никого не видя, протянув вперед руки и раскрыв как для поцелуя губы, летела, почти не касаясь земли, а навстречу ей, вынырнув из подземного перехода, с тюльпанами в одной и кейсом в другой руке спешил юноша. Люди невольно расступались, давая им дорогу. И вот они вместе! Парень не сводит с нее глаз, а руки заняты… Это длится всего мгновенье. Он неумело сует ей в руки цветы, бросает «модерный» кейс, и они замирают в поцелуе.
– Вот бы моей дочке так… – мечтательно говорит командировочный, за минуту перед тем сидевший в дикой позе, чтобы лучше видеть ноги сидящих напротив женщин. Лицо у него становится добрым и светлым. Старушка засовывает платочек в свой ридикюль. Может быть, летнее солнце было виновато в ее слезинках, а может быть, она вспомнила свою молодость?
– Давай, давай старик, пока время есть! – добродушно усмехается совсем юный папаша с коляской, в которой спит карапуз, и с конспектами по физике, которые он только что читал.
Девчонки с «квадрата» смотрят молча, с завистливой тоской, а смущенные мальчишки отворачиваются.
Влюбленные поднимают кейс и, не размыкая рук, идут, обнявшись, «куда глаза глядят». Через мгновение они растворяются в толпе.
Небо синее-синее. Над фонтаном образовалась радуга. Тихо шелестят листья деревьев. На голове Александра Сергеевича сидит голубь. Самое лучшее место в мире – это площадь Пушкина! Хотя это сугубо мое личное мнение.