Продолжаю выкладку приложений:
4. Дьявол
За широким окном старого московского дома привычно мерцает неоновая реклама. Зеленый абажур торшера, оставляя в полумраке большую уютную комнату, желтым пятном освещает мягкое кресло, в котором я вяжу, погруженная в свои мысли.
Лиловые астры источают горький аромат ушедшей осени, успокаивающе мигает электрокамин, привычно звучит приглушенный телевизор. «Мальчики», как я зову своего мужа и уже взрослых сыновей, с интересом смотрят передачу.
– Мама, мама, смотри! – неожиданно громко кричат они все сразу. Я поднимаю голову.
На экране телевизора элегантный седовласый мужчина в форме американских ВВС идет по дорожке, обсаженной розами. Камера скользила по его фигуре. Крупный план. Лицо. С экрана смотрят злые, черные глаза маньяка.
– Кошмар какой-то, бандюга, а не ученый! – тихо говорит муж и я чувствую, что ребята как всегда с ним согласны.
Такие глаза невозможно забыть! Я узнала их мгновенно, хоть со дня, точнее вечера, нашей последней встречи минуло почти сорок лет.
Так вот где вы теперь, доктор!
Отечные мешки вокруг глаз и складки на щеках выдавали его возраст, но фигура все еще была худощавой и стройной.
– Ведущий специалист по сверхнизким температурам.. – звучал тем временем голос диктора, а меня бил озноб.
Доктор Фран, нацистский преступник, приговоренный в Нюрнберге к повешению, не обремененный темными очками, не скрывающий ни своих страшных глаз, ни фамилии, ни рода деятельности, ни места жительства, спокойно шел между рядами цветущих роз.
– Гражданин Соединенных Штатов, знаменитый специалист в исследовании влияния сверхнизких температур на организм человека, сотрудник Центра Космических исследований, миллионер... – продолжал диктор, а я была уже в далеком сорок пятом.
* * *
Как мало подчас мы знаем о своих знакомых! И как доверчиво считаем малознакомых, воспитанных людей своими друзьями.
Впервые судьба свела меня с доктором летом 1945 года.
С наступлением темноты из всех щелей разрушенной Варшавы выползали всякие подонки и держали в страхе жителей города. Комсомольцы и солдаты все ночи патрулировали улицы. С одной из таких групп, теплым, поздним майским вечером шагала я по Маршалковской улице. В бархатном небе ярко мигали звезды, и если смотреть только вверх, в небо, так чтобы не было видно окружающих улицу руин, то можно было себе представить... Но в тот раз «представить себе» ничего не удалось: раздались сухие щелчки выстрелов. Кто-то застонал, чьи-то тени метнулись в развалины.
Привычно разделившись, мы вдвоем кинулись к раненому, а трое наших товарищей бросились за стрелявшими.
На тротуаре скорчившись, обхватив руками живот, ле¬жал человек. Он был жив. Пока жив. Из-за поворота дороги показался свет фар. Не раздумывая, я рванулась наперерез. Тормоза противно засвистели и свирепый, рокочущий бас на плохом польском языке злобно выругался, распахивая дверцу.
Выхватив пистолет, я решительно двинулась к нему, требуя срочно доставить раненого в госпиталь. И совсем уж неожиданно этот грозно рычащий, высоченный человек вдруг весело расхохотался, глядя на меня сверху вниз. На какое-то мгновенье я опешила. Хорошо тренированная, владеющая джиу-джитсу, я стреляла лучше всех в нашей группе и друзья давно уже забыли и о моих 16 годах, и о сорока килограммах веса, и даже перестали замечать, что я девчонка. Меня охотно брали на самые ответственные вылазки наравне с обстрелянными ребятами, за плечами которых были годы партизанской борьбы или подполья.
Но двухметровому мужчине, впервые меня увидевшему, я очевидно и вправду должна была показаться пигалицей с косичками. Так же неожиданно, как только что рассмеялся, он погасил смех и жестким деловым тоном сказал:
– Я доктор Джеймс, служащий Посольства. Где раненый?
Когда мы добрались до госпиталя, раненый был уже без сознания. Хирург только что уехал домой. В этой безвыходной ситуации мой новый знакомый просто, как что-то само собой разумеющееся, предложил сам сделать операцию раненому.
– Только мне нужен будет донор, – предупредил он. По счастью у меня та группа крови, которая годится всем. Это я знала еще по своей работе в госпитале, где мне очень часто приходилось выступать в той роли, которая была сейчас необходима. Так я оказалась на соседнем столе в операционной.
Работал доктор фантастически. Я могла это оценить, т. к. за два военных года, проведенных в хирургическом отделении эвакогоспиталя видела многих хирургов.
Когда, я пошатываясь, вышла из операционной, доктор уверенно взял меня под руку, направляясь к своей машине.
– А теперь, милая девочка, я отвезу вас поужинать. Мне пришлось выкачать из вас слишком много крови и вам необходимо немедленно поесть.
Его властная рука и не терпящий возражения тон подействовали на меня как на скакуна удар хлыста: я резко дернулась в сторону. В голове зазвенело и на меня навалилось что-то огромное и темное.
Очнулась я на руках доктора Джеймса. Он нежно и уверенно держал меня, как нечто невесомое.
– Милая девочка, я вас, кажется, напугал? Успокойтесь. Я отвезу вас домой, но прежде должен вас накормить и убедиться, что вы в полном порядке.
Его голос был так убедителен и нежен, то, что он говорил, было бесспорно разумно, слабость застилала мне глаза туманом, на руках у него я себя чувствовала маленькой и защищенной, не хотелось ни думать, ни сопротивляться.
Когда его машина остановилась у входа в подвальчик, дождь, неизвестно откуда взявшийся, лил так, как льет только в мае. Пузыри на мостовой вздувались и лопались. Из развалин на шоссе текли целые реки воды, небо разрывали молнии и гром напоминал еще не забытые залпы орудий.
В разрушенных домах и подвалах старой Варшавы в то лето, как грибы после дождя, расплодились «склепикажи». Это были мелкие хозяйчики, наживающиеся на чужом горе. Всюду они расчищали чудом уцелевшие комнаты и подвалы, превращая их в магазинчики, продуктовые лавочки, кафе и несметное количество ночных кабачков, где за солидную плату валютой или золотом можно было не только поесть и выпить...
На крутой, плохо освещенной лестнице, ведущей вниз, мы столкнулись с сильно подвыпившим человеком. Раскинув руки и перегородив все пространство, он, тупо ухмыляясь, смотрел, как я спускаюсь, и заплетающимся языком пел похабную песню. Рука привычно скользнула в карман за моим боевым другом. Но пьяница вдруг как-то странно замотал головой, замычал, опустил руки и вжался в стенку.
– Идите, не бойтесь, милая девочка. Он уже долго никого не обидит, – мягко пообещал надо мной добрый бас. Я удивленно оглянулась на доктора, спускавшегося за мной по лестнице.
– Мой папа был гипнотизером в цирке, – сказал он со странным выражением, то ли шутя, то ли серьезно.
Потом я не раз вспоминала этот вечер. Сколько ему было тогда лет? Тридцать пять? Сорок?
С точки зрения моих шестнадцати он казался мне почти стариком. Темные очки закрывали глаза. Красивый. Бесспорно талантливый хирург... Война только кончилась, и спросить, почему он даже во время операции не снял очки, а только попросил усилить свет, я не решалась. Главное, что он видит, думала я, а всё остальное – ерунда. Сколько людей осталось без рук, без ног... И те, кто остался в живых, имели право не отвечать на такие вопросы.
Заведение, в которое мы попали, было похоже как брат-близнец на все ему подобные. Мы не раз, патрулируя ночной город, вытаскивали из них драчунов и громил. Небольшой, плохо освещенный зал. Стены «под шубу»с битыми кусочками зеркала. Вертящийся шар под потолком – тоже из мелких зеркальных осколков. Блики шара вспыхивают на стенах. Около десятка столиков на двоих. В глубине зала стойка, за ней стена, уставленная бутылками. Дым, худющий старик-скрипач, духота и запах кухни. Столики все были заняты. Подоспевший к нам человек, совмещающий обязанности вышибалы и метрдотеля, подобострастно выслушал что-то сказанное ему доктором и исчез. Вместо него из почти невидимой двери в стене показался солидный седовласый официант в черном фраке с бабочкой. Поклонившись, он распахнул дверь, из которой только что появился и боком, боком, впереди нас повел по узкому, но ярко освещенному коридору, застеленному дорогой ковровой дорожкой. Это было что-то неожиданное. Моя слабость испарилась, и я сжалась, подобно пружине, как всегда в минуты опасности.
Свернув пару раз и спустившись по лестнице еще ниже, мы очутились в светлом, просторном холле. На затянутых светлым шелком стенах висели кашпо с искусственными цветами, с потолка сияла хрусталем люстра, по стенам стояли мягкие кресла, в которых мы с удовольствием расположились. Мой спутник был на редкость молчалив. Из дверей напротив лилась мягкая музыка. Через несколько минут нас пригласили в зал. Золотая лепнина потолка, расписанного сизо-розовыми амурами, переходила в дальнем конце зала, где находи¬лась небольшая сцена, в замысловатые пальмы из папье-маше на которых висели грозди фруктов и восседали обезьяны. Назвать такое произведением искусства было трудно, но, видимо, хозяина и постоянных клиентов это удовлетворяло. Белоснежные скатерти, зеркала и вишневые бархатные занавески на несуществующих окнах завершали интерьер. Как и следовало приличному ресторану, правая сторона состояла из закрытых таким же бархатом «кабинетов», в один из которых нас привел очень важный метрдотель. В зале бесшумно скользили официанты, на маленькой сцене играл оркестр. После выстрелов, операции, потери крови, это было почти раем.
Меню нам не предлагали. Видимо, доктор был своим человеком, и он только попросил, чтобы к ужину добавили чашку крепкого бульона и плитку шоколада. Часа в три но¬чи, когда публика расходилась, он заказал танго.
– Ну как, милая девочка, – спросил он, – мы уже можем танцевать?
Я легко поднялась. Его постоянное «милая девочка» не раздражало. Каждый раз оно звучало по-новому. Танцевал Джеймс изумительно.
Домой он отвез меня уже под утро, и только после звонка из госпиталя, когда меня поблагодарили за доктора, я вспомнила, что мы не обменялась адресами,
Спустя месяц мы встретились с ним на праздничном ужине в Посольстве. Джеймс поздоровался со мной, ни о чём не спросив и не удивившись моему присутствию.
* * *
Прошло два долгих послевоенных года. Поздней осенью сорок седьмого Варшава все еще была не вся расчищена и восстановлена. Постоянные убийства, голод, недостаток воды, топлива, отсутствие электричества... Город продолжал сражаться за мирную жизнь. Но в этом водовороте крови, напряжения и безмерной усталости было одно необыкновенное место, где я отдыхала: это было Посольство.
Переступив порог двухэтажного серого, казарменного вида здания, окруженного забором с проволокой наверху и автоматическими железными воротами, я попадала в сказку. И, несмотря на то, что приходила я туда не в гости, не для собственного удовольствия, и даже знала, что населяют этот дом не положительные герои Голсуорси, а профессиональные дипломаты, со всеми из этого истекающими последствиями, я все равно радовалась каждой встрече с этим домом.
Парадную лестницу, ведущую в зал на втором этаже, всю залитую ярким светом, эту беломраморную в бронзе, скульптуре и малиновом ковре красавицу, охранял массивный, респектабельный, похожий на доброго дрессированного медведя, одетого в ливрею, швейцар.
Огромный, нежно-кремовый зал с золотым паркетом, навощенным натуральным воском и блестевшим так, что зеркала на стенах в золотой лепнине не могли соперничать с ним своей хрустальной прозрачностью. Паркет дивного рисунка, который во время танцев (а в зале легко умещалось до ста танцующих пар) разогревался под ногами и источал запах меда. В зеркальный пол смотрелся, отражаясь в нем потолок, затянутый темно-синим шелком с яркими ткаными золотом звездами. Когда зажигались сотни ламп в настенных бронзово-кружевных бра и весь свет переливался и отражался в зеркала и паркете, неосвещенный потолок улетал в высь, и казалось, что его нет, а над головой темно-синее небо в мерцающих звездах и оттуда, с этого неба льется музыка.
Дальше шла столовая. Она была скорее вымыслом волшебника. Белоснежная скатерть и спинки стульев, лиловые атласные сиденья которых перекликались с лиловыми бантами на скатерти, сиреневые занавески и ковры, и все это в ослепительном свете множества хрустальных бра и огромной люстры в начале обеда, и в колеблющемся свете свечей в серебряных шандалах и подсвечниках во время десерта. Осенью столовая утопала в желтых и сиренево-лиловых хризантемах. Они были всюду, в вазах, корзинах, серебряных чашах! Их горьковатый аромат смешивался с полумраком и живым теплом свечей, навевая дивные грезы. А сервировка стола! Десятки серебряных вилок, ножей, ножичков, ложек и ложечек. Целый строй хрустальных бокалов и рюмок, которые сами по себе были произведениями искусства не менее ценными и старинными, чем натюрморты и вазы, украшавшие столовую.
А дальше шли гостиные, холлы, крохотные, как бонбоньерки, комнатки все в цветах, картинах, безделушках, коврах...
А зимний сад! Это диво среди руин войны и серой промозглости осени. Я была влюблена в этот кусочек вселенной и мечтала, как мечтают дети о явно несбыточном, но очень желанном, что «когда я буду большая», я свой дом превращу в такой сад и буду там жить. Это небольшое по размерам помещение располагалось тремя ярусами. На противоположном входу конце, под самым потолком, огражденные невидимой снизу сеткой, помещались в экзотической, цветущей зелени всевозможные яркие, звонкоголосые птицы. Там же, в этом царстве птиц стояла бронзовая статуя девушки, льющей из опущенного кувшина воду. Вода стекала каскадами все ниже и ниже, образуя второй ярус, сплошь заросший цветами. Их дурманящий, пряный аромат пьянил и кружил голову. Крошеч¬ые озерца, вода из которых с мерным, тихим журчанием ли¬лась из одного в другое, оканчивались внизу, у самого входа, небольшим бассейном неправильной формы, в котором плавали золотые рыбки и цвели белые, розовые и лиловые вод¬ные лилии. Заросли какой-то серебристой травки с островками фиалок, переходили естественно и незаметно в зеленоватый пушистый ковер, на котором как экзотические огромные цветы причудливой формы лежали шелковые подушки. На них можно было лежать часами, глядя на рыбок или вьющиеся растения, слушая гомон птиц и мечтать обо всем на свете под мерное журчание воды.
Чудесный, роскошный дом! Но он был всего лишь достойной рамой для того общества, которое собиралось в нем. Во всяком случае мне тогда так казалось, несмотря на то, что я уже многое знала о них. Холеные, воспи¬танные, внимательные и почтительные, в меру веселые и всегда элегантные, не позволяющие себе ни одного хмурого взгляда, ни одной резкой или громко высказанной реплики. А уж если вы были их гостем, то все естественно и неназойливо старались, чтобы и вам с ними было так же хорошо, как и им самим. Ну, а в случае же какой-нибудь оплошности с вашей стороны её никто не замечал: оплошности просто не было. Вот и все.
Да, поверить, что все это было отточенным мастерством, искусством профессионалов, мне очень не хотелось.
Сама хозяйка этого дома, уже не молодая, но все еще стройная, подвижная дама, всегда изысканно одетая., никогда не выходила к гостям дважды в одном туалете. Единственное, что она позволяла себе надевать ежегодно в годовщину своей свадьбы – было изумрудное колье, подаренное ей ее мужем тридцать лет назад. «День свадьбы» – был самым большим праздником в этом доме. Любящие супруги постоянно стремились друг к другу. Он нежно гладил её холеные, в дорогих перстнях руки и они смотрели на окружающих их гостей как молодые, бесконечно влюбленные, но при этом хорошо воспитанные леди, которые конечно же рады тому, что к ним пришли все эти милые гости, но в глубине души мечтают остаться одни. И только грустные глаза любящей жены иной раз настораживали, а чрезмерное внимание мужа наводило на грустные мысли.
Ближайшая подруга хозяйки – жена доктора посольства – была почти что юной. Не женщина, а статуэтка с такими длинными, густыми и слегка вьющимися волосами, что они могли бы быть и одеждой и украшением. Она это прекрасно сознавала и всегда одевала на себя самый минимум и несколько ярких гребней, еще больше оттенявших необычайную красоту её волос. Мужчины откровенно любовались этим золотым чудом, а женщины были снисходительны к ней: уж очень она была мила и наивна: почти ребенок.
Сам доктор, мой добрый знакомый, резко выделялся среди мужчин, посещавших посольство. Джентльмен с манерами лорда и фигурой ковбоя, облитой черным фраком, всегда в темных очках, он был разительно противоречив. Доктор страстно любил танцевать, но танцевал всегда с .двумя постоянными партнершами и если их не было, то весь вечер сидел в зимнем саду. Работал он с упоением, не замечая времени и усталости, но потом исчезал на недели в неизвестном направлении. Но самым необыкновенным был голос доктора. Редкого тембра бас, который постоянно менялся и мог быть сухим, резким как выстрел, рокочущим как дальние раскаты уставшего грома, нежным, укутывающим как туман... Интонации его были безграничны и непостижимы. Да и отношение его к окружающим было так переменчиво, что он для всех дам был не только загадкой, но и постоянной неожиданностью. Мужчин он подавлял и редко кто из них решался с ним на продолжительную беседу.
Пани Ванда – жена прокурора, была «роковой женщиной». Мужчины побаивались её, но изо всех сил старались привлечь к себе внимание Ванды, а женщины ненавидели её.
Стройная, высокая, с несколько крупным бюстом и тонкой талией, она гордо несла свои изящную головку, с гривой черных, с металлическим блеском, гладких волос, старательно собранных в узел на затылке. Но шпильки были не в ладах с её волосами: они падали и терялись, а вырвавшиеся из плена волосы волной рассыпались по плечам. Она снова зло и туго стягивала их на затылке, грациозно откинув назад голову, не ища зеркал, привычно втыкала в них очередную порцию шпилек, которыми были забиты карманы её мужа. При этом её руки, как две змеи закидывались на затылок, а потом плавно опускались. Это были руки царицы: гибкие, всегда затянутые по самые запястья длинными узкими рукавами, они дразнили окружающих своей гибкостью и мраморной белизной безупречных кистей. Она никогда не носила украшений. Только две жемчужины на тонких платиновых цепочках свисали с её крохотных, открытых ушек и терялись на фоне живой жемчужной белизны её кожи. Длинная гибкая шея и классической формы плечи, окруженные темной тканью, светились каким-то внутренним светом, как фарфоровый абажур и приковывали к себе все взгляды. Печальные, серые глаза миндалевидной формы всегда прятались под длинными черными ресницами и теплели только при приближении к ней её мужа.
Её муж, апоплексически красный старик, потный, задыхающийся, всегда засыпающий свои брюки и все вокруг пеплом сигарет, так резко контрастировал со своей молодой красавицей женой, что я долго не верила в искренность их отношений. Ванда постоянно и неприметно опекала его: следила за падающим с сигарет пеплом, за пуговицами, вечно отлетающими или расстегивающимися, галстуком, не желавшем лежать посередине его огромного живота, количеством пива, им поглощаемого, и таблетками, которые надо было пить вовремя. Он отвечал на её заботу извиняющейся улыбкой и так внимательно наблюдал за каждым её шагом, как только может нежно любящий отец следить за своим смертельно больным ребенком.
Маленькая старушка с болонкой, всегда одетая по последней моде, бабушка секретаря посольства, была особенно мила. Слушать её доставляло истинное удовольствие. Совершенно неожиданно для посвященных она заявляла, что была близкой подругой одной из дочерей К.Маркса, а потом, без всякого перехода, начинала с жаром утверждать, что только собаки достойны любви. Она прожила долгую и очень интересную жизнь. В юности увлекалась марксизмом, вступила в коммунистическую партию, была представителем Коминтерна в Советском Союзе, с 1936 года воевала в Испании. А потом было долгое и трудное возвращение домой, где её ждали могилы детей и долгие поиски единственного внука...
* * *
В тот холодный, дождливый осенний вечер 1947 года, в очередной «День свадьбы» в Посольстве собралось особенно много гостей. Рядом с изыскано и дорого одетыми служащими посольства приглашенные местные дамы, разряженные в яркие, с пестрыми крупными цветами панбархатные платья, со слишком откровенными декольте, вычурными прическами и искусственными украшениями, казались нелепыми и чужими на фоне строгой цветовой гаммы убранства посольства, а мужчины в черных фраках чувствовали себя намного скованнее, чем ливрейные лакеи, обносившие присутствующих мороженым и напитками.
Хозяйка дома, в изящном платье, отделанном мехом, удачно оттеняющем её уникальное изумрудное колье, грациозно скользила среди ярких дам, кому-то кивая, кого-то представляя друг другу•
Меня не интересовала эта шумная, разношерстная толпа. Доктора, с которым я так любила танцевать, еще не было, и мы с бабушкой уединились в зимнем саду, где, как ни странно, не оказалось никого, кроме нас.
Слушая интереснейшие рассказы старушки, я не замечала, как летело время.
В дверях появился доктор.
– Я знал, что именно здесь найду вас, милая девочка, – его голос был и уверенным и радостным, – но не думал что в такой компании (они явно терпеть не могли друг друга). Склонившись в нарочито учтивом поклоне, он поцеловал руку старушке, брезгливо оттопырившей при этом губу, и попросил разрешения увести меня на танец.
И опять этот непререкаемый, уверенный тон и властная рука... Уже больше двух лет я знала это человека и каждый раз от прикосновения его сильных и нежных рук испытывала одинаковое чувство…
Страстные, ритмичные звуки «La Cumparsita» наполняли кремовый зал. Это танго я особенно любила.
Легко и упоительно было танцевать с ним. Немолодой мужчина с телом юноши, он танцевал страстно и очень профессионально. Я часто думала о том, что он мог бы быть танцовщиком в балете. Но не это было главным. Очутившись в его руках, я переставала ощущать себя. Я становилась его тенью, продолжением его самого, с легкостью повторяя все движения, хотя понятия не имела о тех сложных «па», которые он делал, да и после я едва ли могла бы воспроизвести их. Ощущение это можно было сравнить лишь с детским сном, когда так легко и просто отрываемся от земли и летишь, летишь... В таком безумном упоении я «летела» в танце, почти падая на пол, когда он откидывал меня, и мгновенно распрямляясь, в резких, отточенных движениях. Обычно, когда мы с доктором танцевали танго, остальные пары постепенно отходили к стенкам, оставляя нас одних в огромном зале. Myзыка смолкала, когда в последнем «па», уронив меня на свое колено, он резко выпрямлялся, поднимая меня очень сильном рукой и бережно ставил на ноги. Какое-то время, пока нам аплодировали, я находилась как бы в состоянии наркоза или опьянения, а потом шла, поддерживаемая им, нетвердыми шагами по скользкому паркету к ближайшему креслу.
Так было и в этот раз. Последний резкий бросок. Я коснулась волосами паркета, а со склонившегося надо мной доктора неожиданно соскользнули и упали на пол его темные очки.
Я отрезвела мгновенно: на меня смотрели черные, горящие глаза маньяка! Это было так неожиданно, так не вязалось с доктором, что я мгновенно распрямилась как пружина. Доктор как-то дико огляделся вокруг, будто бы ослепленный светом, и резко нагнулся, чтобы поднять очки... Все это длилось считанные секунды, но именно в тот момент раздался дикий, нечеловеческий крик!
На золотом полу роскошного зала билась в истерике пани Ванда. Её черные волосы разлетелись траурным ореолом вокруг помертвевшего лица. Руки вскинулись над головой, застежки, на запястьях лопнули и на впервые обнаженной руке пани Ванды глазам всех присутствующих открылись два жутких лагерных клейма...
Все это было так неожиданно, что люди замерли на своих местах потрясенные. И то, что доктор, забыв про свои очки, подхватил Ванду на руки и стремительно вышел с ней из зала, всем показалось логичным и естественным.
Общество быстро обрело свою обычную респектабельность. Хозяйка извинилась, золотоволосая докторша продолжала флиртовать с самым красивым офицером, не подозревая, что уже никогда больше не увидит своего мужа.
Музыка еще не начала играть, когда спустя минут пятнадцать в зал пошатываясь вошла Ванда – смертельно бледная, с синими, трясущимися губами. Все оглянулись на её ставший глухим и хриплым голос:
– Извините, господа, я вынуждена была вызвать полицию... Дело в том... – голос её сорвался, она качнулась, но сделав над собой видимое усилие, договорила: – доктор Джеймс... Это вымышленная фамилия... Этот человек пригово¬рен в Нюрнберге к повешению... Заочно... Он нацистский преступник: доктор Фран. – Она снова качнулась, но её муж и еще несколько мужчин уже бросились к ней.
Нюрнбергский процесс кончился только год назад и имена таких матерых преступников как Фран, успевших скрыться, были у всех в памяти.
С юной докторшей стало дурно. Гости спешно расходились. Посол куда-то звонил, плечом нелепо прижимая трубку к уху, судорожно сжимая руками руки своей супруги, будто боясь, что и она тоже может исчезнуть.
* * *
Шел третий год оккупации. В облаву Ванда попала случайно, когда продавала на рынке отцовские книги, чтобы купить хоть немного еды.
В переполненных, закрытых брезентом грузовиках долго ехали стоя. На каком-то полустанке перепуганных, голодных людей затолкнули в пульмановские вагоны и повезли дальше. Когда через двое суток их прикладами выталкивали на солнечный перрон, окруженный солдатами, большинство из них едва держалось на ногах.
Шел третий год оккупации. Все уже знали о существовании лагерей смерти. Но она не попала в лагерь. В свои 18 лет Ванда была красавицей. И даже эта страшная дорога не изуродовала ее.
Темные тени вокруг огромных глаз и смоляные, ниже пояса, растрепавшиеся косы делали девушку еще краше на фоне изможденных, полумертвых ладей. Так осенью 1941 года она оказалась в офицерском борделе.
После стерилизации ей пришлось «приступить к исполнению обязанностей». Да, это место не было лагерем смерти. Здесь сытно кормили и красиво одевали. В номерах были ванны и роскошные альковы, «девушек» ежедневно осматривали врачи, но когда очередной садист-офицер терзал зубами ее девичьи груди, которые за час до этого старик-импотент прижигал сигаретой, она, не помня себя, только чтобы избавиться от этой нестерпимой боли, всадила ему в горло вилку.
Потом был кошмар.
Выжженное на руке клеймо еще не зажило, когда ее в составе небольшой группы девушек привели в хирургическое отделение. Полосатая форма, дурацкая шапочка на бритой голове, грубые деревянные башмаки...
Доктор осматривал их очень внимательно.
Серые миндалевидные глаза из-под длинных пушистых черных ресниц с испугом и надеждой глянули на человека в белом халате и вдруг сузились, заблестели холодной вороненой сталью не пуская в себя эти черные, злые, лишающие воли и мысли глаза, смотревшие ей прямо в душу. Несколько бесконечных минут длилось это немое состязание. Девушка не опустила глаз. И тогда черные глаза стали человеческими, потеплели и он отдал распоряжение, стоящему рядом офицеру:
– Эту красотку оставить уборщицей. Жить она будет здесь. Остальных готовить к операции.
Так началась новая жизнь.
К шести утра хирургическое отделение блистало чистотой. В 6.30 начались операции. В 6.30 включалась музыка. И пока доктор Фран оперировал, не смолкали её мощные звуки. В этом страшном удушье смерти, заполнявшем белоснежное хирургическое отделение, в котором «подопытным материалом» были живые люди, чистая светлая музыка звала к солнцу, к жизни. Она не позволяла поверить в безвыходность, звала к действию, к сопротивлению.
Так впервые Ванда услышала музыку Бетховена и поверила в победу над смертью.
Доктор Фран с исступлением фанатика работал по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки. Короткие минуты отдыха он проводил в садике хирургического отделения, где он выращивал розы. Черенки этих капризных красавиц ему присылали со всех концов света.
Прошел год. Однажды, выходя из операционной, он увидел Ванду, рыхлившую под кустами землю. Из окна еще звучали последние мощные аккорды девятой симфонии. В пасмурном небе, неслись рваные черные тучи. В теплом душном воз¬духе стоял аромат отцветающих роз. Усталый доктор внимательно смотрел на девушку: черные, густые волосы серебрила седина. Ранние морщинки вокруг рта и глаз... У его Гретхен, умершей вместе с новорожденным сыном, были такие же волосы... Но эта седина так мешает их металлическому отливу.
– Вот что, милая девочка. Завтра я вас оперирую и клянусь, что до самой смерти вас не обезобразит ни один седой волос и ни одна морщинка не коснется вашего лица. Ведь вы знаете, что меня зовут «Дьяволом». Нет, я не дьявол. Я – ученый. И если мне дадут еще 15-20 лет работать в таком же режиме, то меня будут звать «Богом». Я сумею все!
Наверное, за всю свою последующую жизнь он не сказал более длинного монолога. Такого молчаливого человека вряд ли кто-либо встречал.
Ванда обмерла. Она уже насмотрелась на его пациентов. После операции бывшие люди ходили на четвереньках, ели землю или траву, сутками перебирали что-то невидимое, стояли на одной ноге... Весь этот ужас она видела в палатах, а что с ними было потом? Седина в 20 лет не бывает случайной. И вот теперь настал ее черед...
Когда она очнулась после наркоза на белой стене палаты плясало солнечное пятно. В открытое окно вливался запах роз. Где-то за стеной гремел, утверждая победу света над черными силами зла, Бетховен. Значит, все в операционной. Она лежала в служебной палате. На окнах не было решеток. Мысль заработала лихорадочно: она на немецкой, неохраняемой половине, сразу за розарием живая изгородь, а за ней шоссе. Правда, с вышки все просматривается, но эта мысль едва всплыв в воспаленном мозгу, тут же пропала...
Капельница со звоном полетела на пол. Шипы роз хватали ее за рубашку, ноги вязли в рыхлой земле... Вот и шоссе. Вперед! Скорее, скорее... Но шоссе грозно встало на дыбы и огромной, бесконечной серой лентой стало падать на неё сверху...
Вечером того же дня ей выжгли на руке второе клеймо и, не снимая бинтов с головы, отправили в барак.
Осень сорок третьего она встретила заключенной под № 42642.
* * *
Лет десять назад в Москве было нестерпимо знойное лето. Духота. Над улицей Горького смог. Толпы туристов, приезжих, москвичей. Неожиданно меня кто-то хватает за руку. В первый момент я не сразу узнаю её. Потом мы отходим к фонтану за памятником Пушкину. Здесь тоже много народа, но нам удается втиснуться на скамейку. Фонтан хоть немного освежает воздух. Задаем друг другу вопросы, не успевая на них отвечать.
Милая бабушка когда-то юного секретаря посольства! Она почти не изменилась. Только одета теперь по нынешней моде... Неожиданно она стала жаловаться на советские законы, запрещающие провоз собак через границу:
– Представляете, я оставила Жужу у приятельницы! – «Жужа», это, очевидно, очередная болонка, догадываюсь я. – Бедняжка, не заболела бы она с тоски! И как я на это решилась?! – с искренним жаром восклицает она. – Да, вы знаете, я теперь совсем одна, – вдруг без всякой связи, будничным голосом сообщает она. – Нет, это все-таки ужасно, – вновь заволновалась старая женщина, – в гостиницу не пускают с живот¬ными! – она замолкла на какое-то время, беспомощно оглядываясь, будто не понимая, где она. – А я снова нашла доктора, который так напугал ту прелестную женщину,– без всякого перехода, скороговоркой выпалила она. – Он еще так хорошо танцевал. Это потому, что он учился в балетной школе. И мать у него была знаменитой балериной.
Она замолкает, лезет в сумочку за оставшейся булочкой и крошит её голубям, с шумом слетающимся к нам под ноги.
– Уже больше года, как мой мальчик разбился. В него врезался какой-то огромный холодильник... – рефрижератор, догадываюсь я. Губы её мелко дрожат, но старушка легко отвлекается на маленького мальчишку, с ликующим криком бросившегося в самую гущу голубей, и проводив взглядом взлетевшую стаю птиц, она вновь оживляется и сообщает:
– Да, а отец молодчика (видимо, доктора) был сначала знаменитым гипнотизером, а потом удушил от ревности свою жену.
Мысли ее странно прыгают. Этот разговор так не похож на наши мирные и такие интересные беседы в дивном зимнем саду Посольства.
– Так вот, этот фашист снова сбежал, – вновь быстро и поминутно оглядываясь, говорит она. – А может, его украли? Нет, Не помню... Опять не помню… – огорчается она не менее искренно, чем только что по поводу собак. – Вы знаете, память слабеет. Все-таки возраст... – игриво и как-то неестественно кокетничает старуха.
Действительно, возраст! Сколько же ей? Пытаюсь сообразить, но она резко поднимается, и, не простившись, бежит к туристическому автобусу. На ходу машет мне старческой рукой, очень похожей издали на скрюченную птичью лапку:
– А как вы здесь оказались? – кричит она издали, не надеясь услыхать мой ответ.
Да, внешне она почти не изменилась... – думаю я, оставшись одна у фонтана. Прохлада и мерное журчанье струй постепенно снимают тяжесть, оставшуюся от этой неожиданной встречи.
* * *
Да, странная штука воспоминания...
С экрана еще звучит голос диктора. Гражданин Соединенных Штатов, высоко подняв седовласую голову, еще идет по дорожке, обсаженной великолепными розами, а я уже успела побывать в далеком прошлом...
Стали ли вы «Богом», доктор, или все еще ходите в «Дьяволах»?
Между тем на экране телевизора гражданин Соединенных Штатов оглядывается, открывает в служебной улыбке белоснежные вставные зубы и поднимает руку, слегка шевеля кистью, снисходительно приветствуя невидимых ему сограждан.