Выкладываю последовательно переделку 39 и 40 глав. В 41 изменения минимальные, смысла снова выкладывать нет.
Глава 39. Были сборы недолги…
Утром девятого февраля у дверей военного коменданта Николаевского вокзала, уже успевшего переименоваться в Октябрьский, а затем и в Ленинградский, собралась не большая, но и не слишком малая кучка людей – человек тридцать, одетых весьма разношерстно – кто-то был «вдрызг по гражданке», кто-то – в полной военной форме, а большинство щеголяло пестрой смесью военной формы и гражданских предметов одежды.
Среди последних был и я. Накануне из шкафа были извлечены немало послужившие мне галифе и гимнастерка. На антресолях шкафа нашлись яловые сапоги в довольно приличном состоянии, а в них обнаружились даже теплые фланелевые портянки. Но вот шинели у меня не было, и на сборы пришлось отправиться в пальто. И вещмешка у меня не нашлось, так что его роль сыграл кожаный портфель. Утром, не без некоторого труда вспомнив хитрую науку наворачивания портянок, со второй попытки удачно влезаю в сапоги и отправляюсь на вокзал.
Вскоре, раздвигая нашу нестройную толпу, появляется молоденький командир с малиновыми петлицами на шинели, сверкая красной эмалью четырех кубарей.
– Товарищи! Разрешите представиться: командир учебной роты 143-го полка 48-й Кашинско-Тверской дивизии Дубровичев Яков Александрович. Назначен сопровождающим учебной команды начальствующего состава, определенной для прохождения сборов в нашем полку. – С этими словами он, немного замешкавшись, расстегивает несколько крючков и достает из-за отворота шинели какую-то бумажку.
– Сверим наличие списочного состава… Аболин!
– Я! – отзывается стоящий прямо передо мной небольшого роста худощавый человек в грязно-рыжеватого цвета ботинках с обмотками, в потрепанной шинели и каракулевой шапке «пирожком»…
Когда перекличка подошла к концу, Дубровичев подытожил:
– Итого из тридцати человек списочного состава наличествуют двадцать восемь.
– А как же я? – подает голос дородный мужчина с пышными усами, в кожаном пальто, в овчинном треухе и валенках, подшитых кожей. – Тропаренко моя фамилия. Игнат Савельевич.
– И меня пропустили! – проталкивается вперед еще один, одетый в затрапезного вида кургузое пальтецо и обутый в готовые вот-вот развалиться сапоги – один из них даже обмотан веревкой. – Рахимов, Кирсан Ахметович я. Вот и предписание мое!
– И нас! – еще двое человек, видимо, знакомых между собой, выражают свое недоумение, тыча нашему сопровождающему свои предписания.
Товарищ Дубровичев смотрит в предписания, потом бегает глазами по списку, затем, пожав плечами, говорит:
– Ничего не понимаю. Предписания на нашу дивизию выписаны, а в списке нет у меня ваших фамилий. Может, в штабе что напутали? Проедем с нами, а там, на месте, разберемся. – И, улыбнувшись, пошутил, чтобы скрасить неловкость ситуации:
– Итого из тридцати человек списочного состава в наличии тридцать два!
Затем, кивнув каким-то своим мыслям, он добавил:
– Товарищи, подождите пока пять минут… – и скрылся за дверью военного коменданта станции. Вскоре он действительно объявился, уже вооруженный проездными документами на всю нашу команду. И мы двинулись вслед за ним на перрон.
Подойдя к составу, отправляющемуся на Ленинград, загружаемся в старенький вагон 3-го класса (впрочем, сейчас это старорежимное обозначение вышло из официального употребления). В вагоне уже заметно натоплено, и мы дружно начинаем расстегивать пальто и шинели. Нижние полки оккупировала дружная компания (и когда только успели спеться?), быстренько достав припасенные бутылки с пивом, немудреную закуску и непременных спутников поездного времяпровождения – картишки. Забираюсь на деревянную верхнюю полку, устраиваю под голову портфель и сапоги, и вскоре, под мерный стук колес, погружаюсь в мысли о тех, кто остался в Москве, и, конечно, о делах.
Первым делом ход моих размышлений сворачивает к записке, которая была закончена буквально накануне, в пятницу. Это была попытка по-новому представить роль и место частного капитала в экономике Советской России. Прежде всего, в записке было обращено внимание на тот факт, что в большинстве официальных документов проблема частного капитала рассматривается в основном под негативным углом зрения – с точки зрения необходимости его вытеснения государственным и кооперативным сектором. Еще более усердствует в создании отталкивающего образа частного капитала пресса. Однако, не стоит ли задуматься на вопросом – а зачем мы вообще пошли на допущение частного капитала, если он играет только негативную роль? Не забыты ли многократно повторявшиеся призывы Владимира Ильича учиться у частника, его указания на то, что наша государственная промышленность и торговля не могут пока превзойти частника в коммерческой постановке дела?
Поэтому в записке, адресованной Феликсу Эдмундовичу, было сказано: «Не уверен, что стоит настаивать на широком распространении данных тезисов в нашей пропаганде, но всем хозяйственным и политическим руководителям надо, на мой взгляд, крепко-накрепко вдолбить в головы следующее:
1. Пока мы не научились бороться за высокое качество и низкую себестоимость продукции, за хорошее обслуживание советских граждан нашими, социалистическими методами, конкуренция с частным капиталом остается единственным действенным инструментом, подталкивающим наши хозяйственные организации и аппараты управления к улучшению работы.
2. В силу этого нам нужна и еще долго будет нужна сильная, а не показная конкуренция со стороны частного капитала. Поэтому всякое вытеснение частника должно рассматриваться лишь с одной точки зрения – улучшает ли это показатели работы нашей промышленности и торговли, улучшает ли это снабжение населения? Если нет, то такая борьба с частным капиталом есть всего лишь проявление того коммунистического чванства, с которым столь яростно воевал Владимир Ильич».
Далее в записке было обращено внимание на многочисленные злоупотребления со стороны частного капитала, стремящегося паразитировать на нашем государственном и кооперативном хозяйстве, используя разложившиеся элементы среди хозяйственников. Эти факты служат серьезному возбуждению общественного мнения против частного капитала, в то время как они в гораздо большей степени свидетельствуют о безрукости и некомпетентности наших хозяйственных руководителей, не способных углядеть прямое воровство у себя под носом.
Не подлежит сомнению, подчеркивалось в записке, что необходимо вести последовательную и неустанную борьбу против любых злоупотреблений народными средствами. В тоже время надо понимать и те экономические причины, которые толкают частника на подобные преступления. Среди них – не только жажда наживы, но и крайне ограниченные возможности легального приобретения продукции государственного и кооперативного сектора. Мне представляется, что частник в деле снабжения должен быть поставлен в те же условия, что и государственная и кооперативная торговля, ибо только так можно обеспечить между ними действительную конкуренцию за снижение цен, да и уменьшить побудительные мотивы к противозаконным сделкам.
Прекрасно понимая, что подобное предложение вызовет бурю протестов, особенно со стороны кооперации, которая не желает расставаться со своим монопольным положением, пользуясь которым, можно преспокойно обдирать потребителя, считаю нужным всячески настаивать на нем. Сам же кооперативный аппарат требует серьезной реорганизации. Без активного вовлечения рядовых членов кооперации в контроль над издержками, особенно накладными расходами, над ценами, над ассортиментной политикой, кооперация ни на грош не приобретет никакой социалистичности, и останется всего лишь всесоюзной лавочкой, обремененной большим бюрократическим аппаратом.
Вместе с запиской о частнике Дзержинскому была направлена записка и о положении спецов. Там были развернуты и конкретизированы мои прежние предложения по организации смычки между старыми специалистами, руководителями предприятий, молодыми специалистами и рабочими. «Чем больше мы втянем спецов в совместную работу с участием партийно-комсомолького актива, как на уровне предприятий, так и на более высоких этажах хозяйственного руководства, тем меньше останется у обеих сторон поводов для взаимного недоверия» – подытоживал я свои предложения.
Дадут ли запискам ход, и в какой мере – зависело от слишком многих обстоятельств, на которые уже было невозможно повлиять. Как поведут себя те люди, с которыми уже установились те или иные отношения, в какой мере на них можно рассчитывать, как на союзников? Если в Дзержинском можно было быть в значительной мере уверенным, ибо мне была хорошо известна его позиция по многим поднятым вопросам, то вот о позициях других военных и хозяйственных руководителей информация в моей голове была весьма отрывочной, если не отсутствовала вовсе.
Как отреагируют Луначарский или Крупская на предлагаемые перемены в подготовке кадров? Что скажут Фрунзе, Уншлихт, Котовский, Сокольников, Цюрупа, Богданов о реорганизации военной промышленности? А как поведет себя партийная верхушка, многие деятели которой оставались пока закрытой книгой, в вопросе о судьбе частного капитала? В какой мере они будут оперировать классовой риторикой и идеологическими лозунгами, а в какой – прагматическими соображениями? И что среди этих прагматических соображений окажется для них важнее – судьба Советской республики или собственная карьера? Одно можно было предсказать точно – противодействие будет, и немалое.
Но гораздо больше, чем судьба этих, и еще ранее поданных записок, меня волновала объявившаяся вдруг и столь умело скрывающаяся от обнаружения слежка. Приходилось теряться в догадках – то ли это проявил инициативу заимевший на меня зуб Ягода, то ли таким образом снова дают о себе знать таинственные охотники, время от времени пытающиеся добраться до меня еще с лета 1923 года? Поскольку никаких данных для определенного ответа на этот вопрос не было, мои мысли судорожно метались от одного варианта к другому, не в силах остановиться ни на одном из них. В конце концов, мне удалось взять себя в руки, твердо заявив себе: «Возможно и то, и другое. Поэтому прекрати мусолить проблему, и отложи ее до тех времен, когда будет, на чем строить ответ».
Надо сказать, мне самому было неясно, что тут должно волновать больше – тайна, которая скрывалась за загадочными преследователями, или опасность, которая могла от них исходить. Но вот Лиду однозначно беспокоило именно второе. При воспоминании о ней мои губы непроизвольно растянулись в счастливой улыбке. Наверное, если в этот момент кто-то посмотрел на меня со стороны, я имел бы в его глазах довольно глупый вид – лежит на вагонной полке мужик, подложив под голову сапоги и портфель, и улыбается во весь рот неизвестно чему. Но мне-то было известно…
В воскресенье, в последний день перед отъездом, Лида неожиданно решила согласиться на неоднократно делавшиеся предложения и отправилась ко мне домой. Мне так и осталось непонятным, ни почему она под разными благовидными предлогами отклоняла мои приглашения раньше, ни почему она согласилась сейчас. Может быть, ее смущала перспектива оказаться в незнакомом месте, среди незнакомой обстановки и незнакомых людей, в ситуации, которую она пока не решалась примерить к себе окончательно? Но ведь я никак не мог назвать ее чересчур стеснительной – по крайней мере у себя дома, особенно в отсутствие отца, она плевать хотела на любые условности. Последовавшее же, в конечном счете, согласие можно, наверное, было бы объяснить тем беспокойством, которое она испытывала – и в связи со слежкой, которую она чувствовала, но никак не могла распознать, и в связи с тем, что любимый человек покидал ее на целых полтора месяца.
У меня, на Малом Левшинском, она вела себя как ни в чем не бывало, нисколько не смущаясь ни новым местом, ни присутствием Игнатьевны, которая, впрочем, уже в девять вечера достаточно тактично объявила после совместного чаепития, что отправляется спать. Глядя на Лиду, можно было подумать, будто она всю жизнь прожила в этой квартире. Даже направляясь в ванную, она озаботилась лишь тем, чтобы натянуть на себя коротенькую нижнюю сорочку – и то, как мне показалось, лишь за тем, чтобы случайно не шокировать добрую старушку, разгуливая в наилучшем из своих костюмов.
Впрочем, может быть, она лишь хотела выглядеть именно такой? Но вот что она совершенно не могла скрыть, так это страх.
– Витя, ну что тебе стоит? Возьми с собой Зауэр! – громко шептала она мне на ухо, похоже, не замечая, что ее тонкие, изящные пальцы с такой силой вцепились мне в плечо, что наверняка останутся синяки.
– Ни к чему! – пытаюсь вразумить ее рациональными объяснениями. – Хотели бы убить, пальнули в темноте из переулка в спину – и все дела. Тут что-то другое. И в этом другом надо разобраться, а Зауэр здесь не помощник.
В ответ девушка тихонько заплакала. Сильный аргумент. Очень сильный, – у меня аж сердце сжалось. Но уступать я не собирался:
– Пойми, глупышка, – втолковывал я ей, слизывая слезы поцелуями, – нам, как начсоставу, непременно выдадут личное оружие, которое мы будем обязаны носить, находясь на службе. А вне службы мы в течение сборов оказаться никоим образом не сможем.
Конечно, объяснение глупое, – вряд ли мы там с заряженными револьверами будем расхаживать, – но, чтобы унять слезы, и такое годится. Главное, говорить спокойным, уверенным голосом…
Незаметно ко мне подкралась дремота. Разбудил меня толчок остановившегося состава, и одновременно получаю тычок под ребра от соседа, занимавшего противоположную верхнюю полку.
– Тверь уже, сонная тетеря! Выскакивай давай!
Подхватив портфель и сапоги, спрыгиваю в проход, споро обуваюсь, и бегу догонять свою учебную команду. Наш молоденький сопровождающий, Дубровичев, которого язык не поворачивался называть Яков Александрович, устраивает еще одну перекличку, и, удостоверившись, что за время пути никто не потерялся, ведет команду к выходу из вокзала, где уже ожидают несколько саней, запряженных переминающимися с ноги на ногу на морозе лошадками. Коняшки мотают головами, изредка всхрапывают и пускают пар из ноздрей. Возницы одеты в шинельки – значит, это за нами из части пожаловали. Путь, как сказал сопровождающий, не близкий – более двадцати верст, так что ползти будем часа три, не меньше.
Рассаживаемся по несколько человек в сани на солому, прижимаясь друг к другу, чтобы в пути было не так холодно, и трогаемся в путь. Для начала заезжаем в штаб дивизии, чтобы разобраться с наличием «лишних» людей. Все выяснилось довольно быстро: буквально сразу после отъезда нашего сопровождающего в Москву в штаб пришли уточненные списки, где значилось уже не тридцать, а тридцать шесть человек.
От штаба дорога наша ведет к усадьбе «Сахарово», которой когда-то владел генерал-фельдмаршал Гурко. А теперь там расположились недавно устроенные летние лагеря 143-го полка. Нас же, разумеется, собирались поселить не в палатках, а в частично пустующих помещениях усадьбы, которые в летний период предназначались для размещения штаба полка и ряда подразделений обеспечения.
Впрочем, кое-какие службы размещались там и зимой, а располагавшееся неподалеку стрельбище активно использовалось. По приезде мы построились на расчищенном плацу перед главным зданием усадьбы, и к нам вышел высокий статный командир, довольно еще молодой, – лет тридцати, не более. Кавалерийский башлык скрывал петлицы на шинели, и потому определить его должностную категорию на глаз было невозможно.
Скомандовав – «Смирно!» – Дубровичев, печатая шаг, подошел к высокому командиру и отрапортовал:
– Товарищ командир полка! Учебная команда начальствующего состава для представления по случаю прибытия на зимние сборы построена!
– Вольно! – скомандовал высокий, глядя на нас внимательным, даже немного озабоченным взглядом. Обычное русское лицо, немного курносый нос. Никаких особых, бросающихся в глаза черт или примет. Но не покидает ощущение, что где-то я его видел. В этой жизни или в той?
– Товарищи начальники! – прозвучал хороший «командный» голос комполка. – Я командир 143-го стрелкового полка 48-й Кашинско-Тверской дивизии имени Тульского пролетариата, Александр Михайлович Василевский. Начиная с этого момента, вы все считаетесь на действительной военной службе. Сейчас вам выдадут обмундирование и покажут ваши места в казарме. Знаков различия у вас не будет, потому что вы не проходили аттестацию на должностные категории. Такая аттестация будет проведена по итогам сборов, а до тех пор все вы будете именоваться курсантами. Поскольку ваша учебная команда принадлежит к политсоставу, возглавит ее и будет непосредственно руководить прохождением вами сборов помощник военкома полка Филимон Яковлевич Гарц. – С этими словами вперед выступил прежде державшийся за плечом своего командира невысокий худощавый человек со впалыми щеками и глубоко посаженными глазами, с тонким носом и резко очерченной складкой близ плотно сжатых губ. – Желаю вам успешного прохождения учебы! Командуйте, Филимон Яковлевич! – коротко бросил Василевский, четко исполнил поворот налево и отправился к главному зданию усадьбы.
– За мной, шагом марш! – И повинуясь команде, мы несколько нестройно зашагали к дверям, которые, как оказалось, вели в столовую. Уже темнело, и обеденное время давным-давно миновало, но о нас все же позаботились, что я тут же записал в плюс молодому комполка. Горячий обед после мороза, несмотря на его невеликие размеры и не слишком высокие кулинарные достоинства, пришелся очень кстати. После чего помощник военкома полка повел нас в каптерку. Там мы обзавелись шинелями, гимнастерками комсоставовского образца, которые именовались «рубаха–френч», галифе, ремнями, портупеями с кобурой, зимними шлемами, а кое-кто – и сапогами. Глянув на мои сапоги, каптер буркнул – «сойдут за уставные». По тому же принципу некоторые новоявленные курсанты остались в своих френчах и галифе.
Остаток дня ушел на получение наганов в оружейке, знакомство нашего руководителя с доставшимися ему подопечными, на ужин, обживание в казарме, осмотр и чистку оружия, подгонку обмундирования, подшивание подворотничков и на прочие важные армейские мелочи.
Сборы зимой – далеко не самое приятное времяпровождение. Хорошо еще, что большая часть занятий проводилась в классе, а не на открытом воздухе. Начали мы, однако, не с класса, а с посещения артиллерийских парков дивизии, где как раз проводились занятия приписного состава артиллеристов, призванных на краткосрочные двухнедельные сборы для отработки действий в зимних условиях. Для нас занятия были чисто ознакомительными – нас рассказали о материальной части и принципах боевой работы артиллерии дивизионного звена.
– Наша гаубичная батарея имеет на своем вооружении два типа 48-линейных гаубиц – рассказывал нам командир этой батареи, картинно положив руку на ствол орудия, и любовно поглаживая его, – образца 1910 года на основе французского образца фирмы «Шнейдер», произведенные на Обуховском заводе, и образца 1909 года на основе немецкого образца фирмы Крупп, произведенные на Петроградском и Путиловском заводах…
– А какая лучше? – прервал рассказ бесцеремонный выкрик кого-то из нашей учебной команды.
– Какая? – поднял голову молодой командир. – За которой ухаживают нормально, и она не подведет тебя неожиданно в бою. Вот так-то. – И, не давая задать другие вопросы, продолжил:
– Батарея состоит из шести таких гаубиц…
Переместившись по артиллерийскому парку, мы попали под опеку другого командира батареи. В отличие от первого, он был явно из офицеров еще старой армии. Видимо, только что завершились занятия с группой артиллеристов приписного состава, и командир батареи, явно утомившись, вел свой рассказ, облокотившись на щит и ствол орудия, и закурив папиросу:
– На вооружении батарей полевой артиллерии артполка дивизии состоит трехдюймовая полевая пушка образца 1902 года, Вот эта самая пушка произведена на Путиловском заводе в одна тыща девятьсот шестнадцатом году. Как следует из ее названия, пушка эта имеет калибр в три дюйма, или семьдесят шесть и две десятых миллиметра («о, заметен уже переход на метрическую систему» – отметил я про себя). Она может кидать осколочно-фугасные и шрапнельные снаряды весом около шести килограммов с начальной скоростью 680 метров в секунду на дальность в тринадцать верст, то есть тринадцать тысяч двести девяносто метров. Всего в батарее имеется шесть полевых пушек…
– А почему в парке только пять штук стоит? – спросил тот же бесцеремонный голос, что прервал и первого командира батареи.
– Да потому, что шестую сделали на Пермском пушечном заводе в 1920 году! – в сердцах бросил военспец. – Вот и маемся теперь с ней, она у нас из ремонта не вылазит. То масло из цилиндров течет, то затвор клинит, а теперь вон новую пружину накатника ждем – старая лопнула…
В одном из классов, который мы заняли в дивизионной школе младших командиров, нам пытались ускоренным порядком впихнуть примерно те же знания, которые в течение более длительного времени получали командиры на курсах «Выстрел». Тактика сменялась военной топографией, военно-инженерное дело – занятиями по организации службы тыла. Немалая часть занятий была посвящена изучению материальной части оружия. Ну, и, разумеется, не упускалось из виду ведение партийно-политической работы в войсках.
Как я успел понять, еще по услышанным краем уха обрывкам застольной беседы в поезде, и по последующим разговорам в казарме и в классе, наша учебная команда подобралась в основном, если не исключительно, из политработников, которые собственно в РККА не служили. Со мной проходили сборы комиссары из ЧОНа, Продармии, войск ВОХР и ВНУС, запасных воинских формирований, частей Всевоубуча и т.д. Товарищ Аболин, шедший первым по алфавиту в списке команды, вообще служил комиссаром в военизированной охране Чеквалап (Чрезвычайная комиссия по заготовке валенок и лаптей для нужд Красной Армии). Разумеется, кадровики Наркомвоенмора совершенно справедливо решили, что таким кадрам нужно подтянуть в первую очередь командирскую подготовку.
Что касается матчасти Нагана и винтовки Мосина, то тут больших проблем не возникло – все курсанты были, так или иначе, знакомы с этим оружием.
То же самое касалось и гранат, хотя для меня они как раз были в новинку. Французская граната F.1 очень напоминала более позднюю нашу Ф 1 (в просторечии «лимонку»), отличаясь от нее, пожалуй, только взрывателем. У французской гранаты капсюль-воспламенитель надо было перед броском наколоть, ударив дном наружной трубочки о какой-либо предмет (хоть об ладонь), предварительно сорвав за веревочную петлю защитный картонный колпачок. Граната Рдултовского неприятно удивила меня излишней сложностью конструкции. Пружину ударника надо было сначала взвести, так, чтобы ударник удерживался зацепами оттяжки. Саму же оттяжку нужно было зафиксировать в прижатом к деревянной рукояти положении при помощи кольца, а ударник зафиксировать чекой. При броске соответственно, надо было вытащить предохранительную чеку да еще сорвать кольцо. Сразу припомнилась фраза из «Школы» Аркадия Гайдара: «Дура! Кольцо снял, а предохранитель забыл».
А вот когда в классе появились ручные пулеметы Льюиса и Федорова (фактически это была просто его автоматическая винтовка с 25-патронным магазином, поставленная на сошки), инструкторам из пульбата дивизии пришлось повозиться, вдалбливая в наши головы правила обращения с этими мудреными механизмами. Льюис не был для меня совсем уж чужим – в бытность Осецкого замначальника Западного сектора ВОХР по политчасти его наскоро обучили обращению и с этим агрегатом. Надо сказать, что со станковым пулеметом Максима хоть как-то знакомы были далеко не все. Да и для меня он был «черным ящиком» – как заправлять ленту и стрелять, представление имелось, во всем же остальном пришлось постигать науку вместе с прочими необученными курсантами.
– Взявшись в обхват за ручки затыльника, – цитировал по памяти дореволюционное еще наставление немолодой зам командира пульбата, – нажать большим пальцем на застежку вперед и вверх и поднять крышку.
Выдав нам эту цитату, он сопроводил ее показом, медленным, но уверенным движением откинув крышку, и мурлыкая при этом себе под нос что-то вроде:
Ручки крепче обхвати,
На застежку поднажми.
Сделав это, не зевай –
Крышку кверху поднимай.
– Чтобы вынуть замок, надо правою рукою послать рукоять вперед до отказа, затем левою рукою взять за рожки боевой личинки, и, удерживая замок от движения вперед, подать его несколько вверх… – продолжал свои пояснения наш наставник по пулеметному делу, также сопровождая их действиями и едва различимо напевая
Дальше посложней урок:
«ВЫНЬ ИЗ КОРОБА ЗАМОК».
Сохранив во всем черед,
Рукоять пошли вперед,
А послав - не отпускай
И руки не отнимай…
Помимо Максима, нам пришлось осваивать еще и устройство пулемета Кольта-Браунинга. Как сказал наш наставник, это был в Красной армии второй по численности станковый пулемет после Максима, и потому с ним следовало ознакомиться. Но знакомство это было, так сказать, заочное, потому что в 48-й дивизии таких пулеметов не было, и потому нам выдали на учебную команду один экземпляр наставления по этому пулемету, изданный штабом Особой группы войск Южного фронта в 1919 году, строго-настрого приказав беречь его.
Вот поэтому вечерами в казарме я, как самый ловкий в обращении с печатным словом, вслух, с выражением, читал описание материальной части пулемета Кольта, потому что иначе ознакомить всех было невозможно.
Занятия по партийно-политической работе с нами вел руководитель всей нашей команды Филимон Яковлевич Гарц. На первом же уроке его засыпали вопросами:
– Вот зовут вас – Филимон Яковлевич. А что же фамилия такая странная, вроде как нерусская? – допытывался один из курсантов.
– Это от деда пошло, – не смущаясь (видно, привык к таким вопросам), – объяснил замвоенкома полка. – При старом режиме, еще при крепостном праве, был он крепостным помещика Гарца, из немецких баронов. Вот от того и фамилия такая. У нас полдеревни через это Гарцами окрестили.
– А вот у вас в полку комиссар, – перевел разговор на другую тему Лев Исакович Розенфельд (уж не родственник ли какой нашего председателя СТО? – мелькнула у меня мысль). – Так что, командир у нас не партийный, выходит?
– Выходит, – на этот раз немного раздраженно отреагировал Филимон Яковлевич.
– От чего же не вступает? Или не берут? – продолжал наступать Розенфельд.
– Тут сложность, – чуть поморщился заместитель военкома. – Он из военспецов. Бывший штабс-капитан. Да и по происхождению – из поповского сословия.
Тут меня как будто прострелило. Василевский? Александр Михайлович? Штабс-капитан? Из священнослужителей? Так не тот ли это Василевский, что станет главой Генерального Штаба? По всем параметрам – он и есть. То-то меня беспокоило, что физиономия знакомая. Точно, – он! Ну, что же, у него в полку вроде обучение как раз весьма добросовестно было поставлено. Да и расположение части обустроено по нынешним скудным временам очень даже неплохо, и приварок есть, как мы смогли вскоре убедиться.
Его происхождение нам разъяснил Филимон Яковлевич:
– Как Григорий Иванович Котовский стал Начальником снабжения РККА, так всем хвоста накрутил. Теперь у нас тут, при дивизии, несколько кооперативов. Вот с их доходов кое-что в котел и попадает. Да и с вещевым довольствием лучше стало, и со строительными работами, и с конской сбруей.
В подкрепление Гарцу к нам в полк разок наведался Булин Антон Степанович, начальник политуправления МВО, который прочел большую лекцию для всего командного и политического состава полка (а затем и для 144-го). Как и наш комполка, Булин в 1920 году воевал на Западном фронте против белополяков в составе 16-й дивизии – кстати сказать, сравнительно недалеко от тех мест, где проходила и служба Осецкого.
Разумеется, на стрельбище нам тоже пришлось побывать. Упражнение из винтовки Мосина получилось у меня (как и у большинства моих товарищей) отнюдь не блестяще. Что поделать – не пришлось мне раньше из мосинки стрелять. Вот из ТОЗ-12, помнится, стрелял один раз, и из Калашникова одиночными – тоже. Но эта здоровенная дура требовала особой сноровки, которая с наскоку не приобреталась.
– Как же так, товарищи, – укоризненно выговаривал нам инструктор по стрелковой подготовке, пока мы собирали с белого снега тускло поблескивавшие цилиндрики стреляных гильз, – наш полк сам товарищ Ворошилов отмечал за хорошую стрельбу, когда приезжал к нам в прошлом году! А вы… – он с досадой махнул рукой.
Реабилитировать себя удалось при выполнении упражнения по стрельбе из Нагана. Первым я в своей команде не стал, но показал один из лучших результатов, хотя это стоило мне долгих препирательств с инструктором, требовавшим, чтобы я стал в уставную стойку. Устав от этих препирательств, я долго выслушивал его назидания, потом спросил:
– В бою тоже в этакую стойку прикажешь становиться, а? – С этими словами сую уже заряженный револьвер в кобуру, поворачиваюсь спиной к мишеням, потом резко разворачиваюсь обратно, правой рукой выхватываю револьвер, подхватываю его левой, и в быстром темпе, хаотично смещаясь, переступая сапогами по утоптанному снегу, выпускаю весь барабан по четырем выставленным в поле мишеням.
Инструктор покраснел от злости:
– Вы что себе позволяете?!
– Проверим мишени, тогда и будете на меня взыскание накладывать, – отвечаю ему примирительным тоном.
Результат оказался таков: первая мишень – 9, вторая – 7+9+7, третья 8+9, четвертая – 10. Пятьдесят девять из семидесяти – не снайпер, конечно, но вполне сносный результат. В норматив уложился.
– Вот видите! – говорю инструктору. – А из уставной стойки у меня так нипочем не выйдет. Да и как с ней в настоящем-то бою?
Инструктор потом долго ворчал про порядок, дисциплину, единообразное выполнение упражнений по стрельбе, утвержденные методики и т.д., но результат мне зачел.
Вечером в казарме, где витал извечный армейский аромат портянок, разгорелся оживленный спор: как учить красноармейцев, да и командиров тоже – строго по наставлениям, или же надо приближать обучение к тому, что понадобится в реальном бою. Мои симпатии, конечно, были на стороне второго варианта, но нашлось немало политработников, которые чуть не слово в слово повторяли слова инструктора по стрелковой подготовке.
– Нельзя так людей готовить – кто в лес, кто по дрова. Ежели каждый для себя начнет порядки изобретать, то это тогда не армия будет, а махновщина какая-то! – горячился тот самый товарищ Аболин, который шел первым в списке нашей учебной команды.
– То есть, раз наставление с нужным делом не сходится, то тем хуже для дела – так, что ли, по твоему выходит? – возражал ему другой.
Но способностей к демагогии товарищу Аболину было не занимать:
– Мы, как комиссары, должны понимать, – назидательно вещал он, – что перед нами стоит задача обеспечить дружную спайку новых призывов в Красную Армию. А призываем мы молодежь с весьма различным уровнем грамотности, разных национальностей. Некоторые даже не вполне знают русский язык. Так как же тут обойтись без строгой дисциплины, без неукоснительного следования единообразному порядку и утвержденным наставлениям?
Однако и его оппонент оказался не лыком шит:
– Вот ты тут толкуешь о спайке красноармейцев разных национальностей. А что же ты сам, дурила, полез выяснять у заместителя военкома полка насчет его нерусской фамилии? Сам-то ведь Аболин – тоже, небось, не русского происхождения, наверное, из латышей будешь? И как же тогда насчет твоего пролетарского интернационализма?
Аболин смутился и стал оправдываться:
– Я ведь чисто из любопытство спросил. Имечко-то ведь у него ну, совершенно русское – Филимон, – а фамилия какая-то чудная…
Завершали наши занятия показные дивизионные учения. Поскольку собственный кавалерийский полк 48-й дивизии в 1924 году был переброшен в ТуркВО, на борьбу с басмачами, взаимодействие с конницей отрабатывалось при участии Тверской кавалерийской школы имени Л.Д.Троцкого. Действиями конной батареи школы руководил пожилой, но, несмотря на это, сухощавый и подтянутый преподаватель с шикарными кавалерийскими усами, явно из бывших, одетый в длиннополую кавалерийскую шинель с синими «разговорами». Не выдержав, я полюбопытствовал, кто это, и нашел подтверждение своей догадке. Действительно, это был бывший полковник, по имени Сергей Викторович, носивший странную фамилию Агокáс, не ассоциировавшуюся у меня ни с какой национальностью.
Когда после учений наша команда после учений плелась к себе в казарму по обочине (строем, в колонну по три – а то как же!), мимо нас, поротно, бодрым шагом, с песней топали молодые красноармейцы. До нас доносилось энергичное:
Так пусть же Красная
Сжимает властно
Свой штык мозолистой рукой.
С отрядом флотским
Товарищ Троцкий
Нас поведет в последний бой!
Следующая рота пело другое, распевное, показавшееся мне до боли знакомым:
Свищут снаряды, трещат пулеметы,
Их не боятся красные роты.
Да здравствует Ленин, вождь пролетарский,
Троцкий, Калинин и Луначарский!
Тут у меня все поплыло перед глазами. Как я мог забыть! Июнь 1920 года, станция Себеж. Это пели красноармейцы отдельного батальона ВОХР, маршировавшие со станции после выгрузки из теплушки, доставивших их, почитай, от самой линии перемирия с латышами…
Воспоминания, до того прятавшиеся в каких-то дальних уголках памяти Осецкого, вдруг хлынули неудержимой волной.